Вьюжные зимние вечера. Лежишь на печке и слушаешь завывания каких-то страшных чудовищ, ведущих сердитый разговор. Порывы ветра и умоляющий плач — все вместе. И замирали в голове стихи гения: «Буря мглою небо кроет, вихри снежные крутя, то как зверь она завоет, то заплачет как дитя». И снова буйство фантазии. Все попрятались в домах, а за окнами поселился другой, чужой тебе, мир. И не приведи Господь оказаться в нем, заметет все дороги к дому и возьмет тебя в свои вечные объятия.
Красивое время, когда цветет картошка и лен. А потом, осенью, пекли картошку в риге, там сушили зерно. Гоняли лошадей в ночное. Костер, кромешная тьма, от фантазий распухали головы. Разные истории и случаи были страшнее всего на свете, но мы жадно глотали их.
Детство, мое детство... Куда же ты убежало, подарило мне счастье и убежало.
Мой отец был добрым человеком, никогда не бил меня, брал всегда с собой в поле или в лес, приучал к труду. Мы вместе сено косили, картошку копали, вместе заготавливали дрова. Я донимал его бесконечными вопросами, он отвечал степенно, обстоятельно, никогда не отмахивался от разных «почему». Я помню все мои игрушки, — а их и всего-то было три — пробковое ружье, оловянный револьвер да еще резиновая собачка, которую я приспособил под водяной пистолет.
В сущности, отец заложил в мою голову великую идею о том, что каждый человек должен сам решать свои проблемы. Откуда это у него, не знаю. Принесла как-то мама бутылку «святой воды» из церкви, налила в деревянную ложку и велела мне выпить. Я отказался, заявив, сославшись на учительницу, что все это ерунда. Тогда она выплеснула воду и треснула ложкой мне по лбу. Вмешался отец: «Не тронь его. Ему жить, ему и решать. Пусть выбирает сам». Это «пусть выбирает сам» осталось на всю жизнь.
Матушка моя — Агафья Михайловна — неграмотная крестьянка, безгранично, до болезненности совестливая, ласковая и трудолюбивая. С утра до ночи — с коровой, поросятами, овцами, курами. Какое же тяжкое бремя легло на ее плечи! Семья пережила три пожара, потеряла и жилье, и скарб домашний, и скотину-кормилицу. Особенно трудно было в войну 1941—1945 годов. Отец и я на фронте, а дома три малышки-сестренки. Приходилось связки сена носить на горбу, а если дорога сухая, то перевозить на тачке. Случись что с коровой — всей семье погибель. Мать, бывало, умается за день, ноги не ходят, спина не разгибается, сядет на кровать и зарыдает, приговаривая: «Что же это за жизнь такая? За что же такое наказание? Смертушка, а не жизнь».
Ох, как намаялась мать за свою жизнь. Но, будучи глубоко набожной, верила в милосердие: «На все воля Божья». Не раз выговаривала своим уже взрослым дочерям, когда они поругивали то Хрущева, то Брежнева: «Нельзя так о царях, девки, нельзя». Папа посмеивался. У него было свое отношение к «царям». Он то снимал со стены портреты «вождей», то обратно вешал. Это было его поощрением или наказанием за те или иные поступки или проступки. Так он лишил своего уважения Хрущева и Брежнева, а еще раньше Сталина, отправив их портреты на чердак.
Мои родители и есть мои поводыри по жизни.
Никто не знает, кто научил меня читать, а читать я начал лет с четырех-пяти. Подозреваю, что дед. Он любил меня и как-то выделял среди других внуков. Самой ценной наградой для меня было разрешение деда лазать на черемуху, что другим возбранялось. Я, конечно, раздувался от гордости, мои двоюродные братья завидовали и обижались.
Я каждый год навещаю свою, теперь заброшенную, деревню. Какая сила влечет меня туда, понять не могу. Да, наверное, и трудно разгадать эту святую тайну. Хожу по бывшим пожарищам наших домов, что-то ищу, может быть, свое детство, сгоревшее вместе с домами и моими первыми книжками, может быть, подбираю крупицы смутных и грустных воспоминаний. И каждый год молча стою на земле, где возвышались мои деревенские дворцы в три окна по улице, и чего-то жду, жду, жду...
«А чего ждать? — шепчет оробевший и притихший разум. — Человек приходит из тьмы и уходит в темь».
Упорно гоню от себя всякого рода обжигающие вопросы о порушенных очагах, вопросы, которые без жалости готовы растоптать блаженство воспоминаний. Не хочу подпускать грустную рассудочность к этой великой для меня земле, исхоженной моими предками и кормившей их, но заросшей теперь бурьяном, не хочу. И еще долго щемят душу воспоминания, и еще слезам хочется на волю, горьким слезам. Если деревня заросла бурьяном, то и Россия заросла бурьяном, человеческим тоже.
Читать дальше