Собственно говоря, сам Слуцкий этому процессу в сильнейшей степени способствовал. Это он представил коммунизм в некоей отдаленной романтической дымке. Основной прием поэзии Слуцкого — анахронизм. Для него, так сказать, столицей УССР остался Харьков. Вот это и давало эстетический эффект — например, в стихотворении как раз о Харькове «Три столицы: Харьков — Париж — Рим»:
Смерив призрачность реальности
С реализмом призраков истории,
Торопливо выхлебавши хлебово,
Содрогаясь: что там с Робеспьером?
Я хватал родимый том. Стремглав
Падал на диван и окунался
В Сену.
И сквозь волны видел парня,
Яростно листавшего Плутарха,
Чтоб найти у римлян ту Республику,
Ту же самую Республику,
Как в неведомом,
Невиданном, неслыханном,
Как в невообразимом Харькове.
Здесь весь Слуцкий как на ладони, или, употребим слово, более ему подходящее, как на схеме: советская реальность делается призрачной, а призраки реальными, история коммунизма отдаляется в невообразимую даль. Она делается уютной, как толстый том о Риме, читаемый подростком на семейном диване. Тридцать седьмой год Слуцкий превратил в девяносто третий — в роман Гюго.
Но это стало возможным потому, что советская история, в сущности, кончилась уже к середине пятидесятых годов. Строго говоря, она кончилась даже раньше — в войну. Слуцкий — фронтовик, написавший о войне массу стихов, но и война у него несколько анахронична: не Великая Отечественная, а, скорее, прошедшая под знаменами Коминтерна. И опять же: тут не идеология, а потребный искусству семантический сдвиг.
Самое знаменитое стихотворение Слуцкого — «Лошади в океане». И хотя они тонут потому, что подорвался на мине транспорт с иностранным именем «Глория», — лошади эти из Первой конной.
Малоизвестность, непопулярность Слуцкого неслучайна, она связана с его неординарной тонкостью. Говоря его же словами, судьбы — общие, а слава — личная. Судьба его поэзии зависит от того, как долго будет длиться в России отталкивание от советской эпохи ее истории. Сейчас, во всяком случае, ему не грозит популярность у тех ветеранов, что продолжают ходить на демонстрации с портретами Сталина. Для них он слишком тонок, слишком художник — не комиссар и не политрук. Он для эстетов комиссар и политрук — художественный их образ, эстетическая сублимация этих ликов коммунистической истории. Простота, прозаичность, схематичность, газетность, почти примитивность Слуцкого — мнимые, это искусно организованный прием. Слуцкий — поэт не для ветеранов, а для Бродского (влияние его на Бродского неоспоримо). Он не для митингов, а для камерного чтения. Но в отдаленной перспективе, когда трагическая советская история станет всего лишь виньеткой на полях исторических книг, Слуцкий и будет этой самой виньеткой — деталью советского архитектурного ордера. Он сохранится как одна из колонн рухнувшего здания. А развалины — это и есть классика.
Source URL: http://www.svoboda.org/articleprintview/419149.html
* * *
[Русский европеец Николай Заболоцкий] - [Радио Свобода © 2013]
Есть канонический набор — четверка лучших русских поэтов советского двадцатого века: Цветаева, Пастернак, Мандельштам, Ахматова. Я на место Ахматовой ставлю Николая Алексеевича Заболоцкого (1903—1958). Сам Заболоцкий считал, что поэзия не женское дело. Вообще ему был присущ своеобразный, как сказали бы сейчас, «сексизм»: он, например, говорил, что женщины не могут любить цветы. Его ненавидела феминистка Ахматова. Что касается Цветаевой, на нее не может посягнуть даже Заболоцкий со всеми своими друзьями-обэриутами, самый замечательный из которых не Олейников и даже не Хармс, а Введенский.
Обэриуты пытались в советском уже Ленинграде, в двадцатые годы воспроизвести атмосферу шумных футуристических выступлений. Время было не то, и их скоро укоротили. Но Заболоцкий успел в 1929 году выпустить книгу стихов «Столбцы». Она имела шумный успех. Это был футуризм на новом советском материале. Заболоцкий вышел из Хлебникова — и остался с ним до конца, хотя со временем его манера претерпела заметные изменения в сторону некоторого упрощения поэтики. Поздний Заболоцкий — вроде как классик и даже чуть ли не реалист: так его подавали в послесталинском Советском Союзе, дав продышаться человеку, испившему обычную тюремно-лагерную чашу тех лет. Но Заболоцкому повезло: остался жив и даже освобожден сразу после войны, и даже допущен в Москву (до посадки в 1938 году жил в Ленинграде). Манеру Заболоцкий изменил и стал писать, что называется, понятно, — но поэтическое безумие сохранил: без него — какие стихи?
Читать дальше