Мы идем с ним по пригретой дороге. Высокий и прямой, он летит, постукивая своей палочкой. Степь пахнет горьковато-сладко, и голос его такой же – надтреснутый и хриплый, но добрый и тягучий. На груди у него большой фотоаппарат, на который он, зажав палочку коленями, снимает в домашний альбом друзей и первых встречных, кур, собак, небо, метелки ковыля…
Он говорит что-то простодушное, настоящее, и я заглядываю в его лицо, желая запомнить навек эту зачарованную полуулыбку, седую подкову усов, эти синие сощуренные глаза и косую морщину на переносице, как от удара клинком.
– Вы родились в Сибири, а перебрались на Кубань.
– Я и матушку перевез…
– А если бы не переехали…
– Если бы я жил в Новосибирске, я бы написал «Наш большой Харбин» (Смеется.) В общем, люблю Харбин.
Как всегда, я люблю то, где не бывал никогда. У меня дядя туда входил с войсками в 1945 году. Видел наших эмигрантов там. Я помню, как он привез матушке китайские платочки и блузочки шелковые.
– Русская эмиграция, в том числе казачья, тепло приняла ваш роман о Екатеринодаре. А на нашей земле вы застали тех, кого можно отнести к исконному казачеству?
– Да, я застал тех, которые называются «рэпаный казак», то есть настоящий.
– Кондовый, старый…
– Да, да… Это последние были. Вот когда роман вышел, уже почти никого из них не было.
– «Мой маленький Париж» начинается с того, что к вам из отдаленной станицы все время приходит полуслепой старичок, которому девяносто пять лет, и рассказывает новые и новые подробности казачьего быта. Он существовал?
– Да, конечно же. Нашелся такой старик, и я ходил не только в архив, но и вслед за ним по дворам и станицам и выпытывал. Это были те, у которых сохранялись еще вековые понятия, да, вековые понятия…
Он был для меня главным откровением, мой Попсуйшапка, мой старичок, Василий Афанасьевич. Он родился еще при Александре III, а в газетах можно было прочитать, что еще жив человек, который видел Наполеона. Вот в чем смысл моего романа! О протекании века человеческого.
Он меня просто интонацией взял, натурой своей. И я сразу потонул в той старине. Он чем поражал: он придет к нам, жена моя начнет его кормить. «Ложка… Вот такая ложка у моего тестя Ревенка была!..» Или: «Масло, ну масло. А моя мать как вот спустится в погреб, да достанет масло, так я б того масла и сейчас съел».
Он умер в один день с Шолоховым, в 1984 году, на 102-м году жизни. Собственно, я думаю, что если бы его не было, то не было бы и у меня такого вдохновения и такого сказочного удивления об этом исчезнувшем бытии, об этой старине, об этом городе, об этой загадке.
– Но если бы и не Шолохов…
– Да, вы знаете. Шолохов – это то, с чего все началось. Пробуждение, будем так говорить, литературной души. Без его совета вряд ли бы и поехал в кубанскую станицу. Это его звезда, Шолохова, притянула меня к старикам, о которых мой первый рассказ, и милосердная глубина «Тихого Дона» помогала роману о казаках.
Я писал о том, что уже все забыли фактически. Одни забыли, потому что просто молчали, другие забыли от разочарования, что некому рассказывать об этом, никому это не нужно.
А после, когда понадевали черкески и вроде бы стали возрождаться с пылом, уже той опоры, какую даже я имел, не имели, потому что умерли знающие люди.
Самый большой недостаток и печаль в том, что сейчас уже не могут поклониться родной старине так, как надо бы поклониться.
Да, в крайнем случае кто-то еще способен поклониться горю коллективизации, когда по лопухам умирали и ссылали в Сибирь. Наши геологи были где-то в Саянах, вышел из лесу изможденный человек, говорит: «А я Литвиненко, станица Пашковская. Когда будете там, передайте, что видели меня…» А есть фотография, он сидит на коне, гвардеец, конвой его величества. Породу перевели…
Мой поклон среди прочих графу Феликсу Николаевичу Сумарокову-Эльстону. Знаете такого? Наказной атаман Кубанского казачьего войска. Я в его имении жил, начинал свою педагогическую деятельность. Вот это величина. А как сейчас относятся к слишком многим, называющим себя казаками?
– Порой насмешливо.
– Раз над тобой посмеиваются или недоверчиво смотрят, говорят «ряженый», надо самому преобразиться. Так, чтобы, когда один даже казак входит в трамвай, все чувствовали, что это вошел другой человек. Какой-то подтянутый, серьезный, вежливый, благородный. Такой, какими были офицеры, служившие у государя императора. Когда офицер шел, все оглядывались на него, ну, особенно молодежь. И вот надо было с этого настроения начинать попытки возрождения и с поклонов предкам.
Читать дальше