Все больнее дышать, все труднее подняться с утра,
Посмотрите в глаза, а иначе я вас не узнаю.
Нет ни чести, ни мудрости в тех, что танцуют по краю.
Только смелость безумцев, не знающих зла и добра.
Только жажда агоры в расширенных черных зрачках,
Чтоб любили до гроба, и ждали, и кланялись в пояс.
По-гусарски рисуясь вскочить в ускользающий поезд,
Чтоб с последним аккордом сорвать восхищенное «Ах!»
И писать как-то так, чтобы каждый услышал: «Внемли!»
Чтоб хотя бы на время оставил коктейли и суши,
И собой увлажнять омертвелые, черствые души,
Словно дождь увлажняет иссохшее лоно земли.
Но стихи не даются, и не на что вдруг опереться,
Там, где слово горело, теперь не осталось огня.
Вы хотели сердечности? Слушайте, вот оно, сердце!
Так держите, владейте, и пейте, и ешьте меня!
А когда изгладится багряное, сладкое, свежее,
Вы отправитесь спать, совершив повседневный стриптиз,
И не зная еще, что уже не останетесь прежними,
Как не знает безумец, когда завершится карниз.
«Валгалла слов! Опора и отрада…»
Валгалла слов! Опора и отрада,
Но как писать, когда земля дрожит,
И правда расшибается о правду…
Под страшный скрежет литосферных плит.
Когда страна, выламывая плечи,
Как эпилептик бьётся о порог,
И всех превыше таинство картечи,
И пахнет кровью каждый эпилог.
Тогда, устав от пушечного боя,
От холода и лязга колесниц,
Возьмешь людей и выкуешь героев,
Бронзоволицых пленников страниц.
Чтоб не старели, чтоб всегда горели,
Живые звенья фабульной цепи,
Чтоб прорастали серые шинели
В заснеженной украинской степи.
Укором, назиданием, примером,
Лекарством от духовной немоты,
Вставали юнкера и офицеры,
Бессмертные, поскольку смертен ты.
И волчий век вот-вот тебя размажет,
Но, может статься, самый главный, тот
Раскурит трубку и кому-то скажет:
«Булгакова нэ троньте. Пусть живёт».
И ты продолжишь городу и миру
Записки из отложенной петли,
И будет нехорошая квартира,
И будет МХАТ, и будет Массолит.
И жизни соль, и небо над Москвою,
И суета, и будничность вещей,
И зори, что кровавые подбои
На белом прокураторском плаще.
Далеко тьма, теперь лишь только в прозе,
И перед сном порою вспомнишь ты,
Как завязавший о последней дозе,
Из шомполов сложенные кресты.
И вдруг увидишь, словно дым котельной,
Великая в грядущем темнота!
И этот строй разреженный, но цельный,
И есть в строю свободные места!
«Катился поезд в сторону Вяземы…»
Катился поезд в сторону Вяземы.
Плескалось в брюшке жидкое винцо.
Мелькали в ряд болота, глиноземы,
И пахло малосольным огурцом.
Тут кто-то торговал в проходе торфом,
Там кто-то кипятильник продавал.
Подумал я: а как сейчас на Корфу?
И тут же мысль пустую оборвал.
И, может быть, смиренье привечая,
А может, просто так, ни почему,
Господь послал мне поле иван-чая
В невероятном розовом дыму!
И я глядел и пристально и нежно,
В душе лелея русскую черту —
За темнотой и грубостью кромешной
Великую увидеть красоту.
Горит огонь в оранжевой хурме,
Как в сердце непокорном и мятежном,
Которое всегда не в такт живёт.
Все время врозь, наружу, на отлёт.
Ни в небе, ни в земле, а как-то между
Чеканных строк Великого письма,
Где скалы слов и звезды многоточий,
Желанный, но непрошеный подстрочник,
Растет хурма. И значит – сгинет тьма!
И кладезей откроются затворы,
Сладчайший сок Заветного точа.
Мне все подвластно! Радость и печаль.
Создать дворец или разрушить город,
Являть себя в воде или огне…
Но я молчу, утрачивая ясность.
Незрелой истины нечаянная вязкость
Оскоминой сковала горло мне,
А та другая, что всегда одна,
Как встарь, осталась не изречена.
Сегодня, я вижу, особенно дерзок твой рот,
Ты куришь сигары и пьешь обжигающий брют,
Послушай, далеко-далеко в пустыне идет
Слепой одинокий верблюд.
Ему от природы даны два высоких горба
И крепкие ноги, чтоб мерить пустые пески,
А здесь воскресенье, за окнами дождь и Арбат,
И хмурое небо оттенка сердечной тоски.
И ты не поймешь, отчего же случайная связь
Приносит порою такую ужасную боль,
А там над пустыней созвездий арабская вязь,
И глазом Шайтана восходит кровавый Альголь.
Читать дальше