Хотя мы уже достаточно сроднились с мыслью о возможности возврата, не дойдя до Лхасы, но в окончательную минуту такого решения крайне тяжело мне было сказать последнее слово: оно опять отодвигало заветную цель надолго, быть может навсегда, и завершало неудачею все удачи нашего путешествия. Но идти наперекор фанатизму целого народа для нас было бесцельно и невозможно — следовало покориться необходимости.
Оставив в стороне вопрос об уплате издержек как недостойный чести нашей, я объявил тибетскому посланнику, что ввиду всеобщего нежелания тибетцев пустить нас к себе, я соглашаюсь возвратиться; только просил, чтобы посланники выдали мне от себя бумагу с объяснением, почему не пустили в столицу далай-ламы. Тогда тибетцы попросили дать им несколько времени на обсуждение подобного заявления и, выйдя из нашей юрты, уселись невдалеке на землю в кружок, где советовались с четверть часа. Затем опять возвратились к нам, и главный посланник сказал, что требуемой бумаги он дать не может, так как не уполномочен на то ни далай-ламой, ни номун-ханом. Желая на всякий случай иметь подобный документ, я объявил в ответ на отказ тибетцев: завтра утром мы выступаем со своего бивуака; если будет доставлена требуемая бумага, то пойдем назад, если же нет, то двинемся к Лхасе.
Опять начался совет между посланцами, и наконец главный из них передал через нашего переводчика, что он и его спутники согласны дать упомянутую бумагу, но для составления ее всем им необходимо вернуться к своему стойбищу, расположенному верстах в десяти от нас, на границе далай-ламских владений. «Там, — добавил посланник, — мы будем вместе редактировать объяснения насчет отказа о пропуске вас в Лхасу, и если за это впоследствии будут рубить нам головы, то пусть уже рубят всем». В ответ я сказал посланнику, что путешествую много лет, но нигде еще не встречал таких дурных и негостеприимных людей, каковы тибетцы; что об этом я напишу и узнает целый свет; что рано или поздно к ним все-таки придут европейцы; что наконец пусть обо всем этом посланник передаст далай-ламе и номун-хану. Ответа на подобное нравоучение не последовало. Видимо, тибетцам всего важнее теперь было выпроводить нас от себя; об остальном же, в особенности о мнении цивилизованного мира, они слишком мало заботились.
Утром следующего дня, лишь только начало всходить солнце, тибетские посланцы снова приехали к нам и привезли требуемую бумагу. Началось чтение ее и перевод с тибетского языка на монгольский, а с монгольского, через казака Иринчинова, на русский.
По прочтении бумага за печатью посланника была передана мне. Тогда скрепя сердце я объявил, что возвращаюсь назад, и велел снимать наш бивуак. Пока казаки разбирали юрту и вьючили верблюдов, мы показывали тибетцам свое оружие и опять уверяли, что приходили к ним без всяких дурных намерений; наоборот, с самыми дружескими чувствами. Поверили ли посланцы этому или нет, но только под влиянием успеха своей миссии они весьма любезно распрощались с нами. Потом, стоя кучею, долго смотрели вслед нашему каравану, до тех пор пока он не скрылся за ближайшими горами. Конечно, в Лхасе, да и во всем Тибете, возвращение наше будет представлено народу как результат непреодолимого действия дамских заклинаний и всемогущества самого далай-ламы.
Итак, нам не удалось дойти до Лхасы: людское невежество и варварство поставило тому непреодолимые преграды! Невыносимо тяжело было мириться с подобною мыслью и именно в то время, когда все трудности далекого пути были счастливо поборены, а вероятность достижения цели превратилась уже в уверенность успеха. Тем более, что это была четвертая с моей стороны попытка пробраться в резиденцию далай-ламы: в 1873 году я должен был по случаю падежа верблюдов и окончательного истощения денежных средств вернуться от верховья Голубой реки; в 1877 году по неимению проводников и вследствие препятствий со стороны Якуб-бека кашгарского вернулся из гор Алтын-таг за Лобнором; в конце того же 1877 года принужден был по болезни возвратиться из Гу-чена в Зайсан; наконец теперь, когда всего дальше удалось проникнуть в глубь Центральной Азии, мы должны были вернуться, не дойдя лишь 250 верст до столицы Тибета.
Необычайно скучными показались нам, в особенности первые, дни нашего обратного движения в Цайдам. Помимо недостижения Лхасы как главной причины, вызывавшей общее уныние, невесело было подумать и о будущем. Здесь перед нами опять лежали многие сотни верст трудного пути по Северному Тибету, на морозах и бурях глубокой зимы, которая теперь наступила. Наконец, самое снаряжение нашего каравана теперь далеко нельзя было назвать удовлетворительным. Несмотря на все старания, во время стоянки на ключе Ниер-чунгу мы могли купить и променять только 10 лошадей; верблюдов, годных для пути, осталось лишь 26; из них почти половина были слабы, ненадежны. Затем для собственного продовольствия помимо баранов и масла мы добыли только 5 пудов дзамбы и полпуда сквернейшего кирпичного чая, который монголы совершенно верно называли «мото-цай», то есть чай деревянный, так как его распаренные листья вполне походили на листья старого веника. В видах необходимой экономии чай этот, один и тот же, варился по нескольку раз, а дзамба выдавалась по небольшой чашке в день на человека. К довершению огорчений, мы даже не получили писем, присланных в Лхасу через наше посольство из Пекина. Тибетские посланцы категорически отказались от передачи нам этих писем, объясняя, что если они присланы китайскому резиденту, то последний по нашем уходе отошлет всю корреспонденцию обратно в Пекин, что действительно потом и случилось.
Читать дальше