Поэтому мы отказались от предсказания и вычисления цен. Цены, и все рыночное хозяйство, – это саморегулирующийся механизм, столь же эффективный, как живой организм, и столь же мало поддающийся количественному изучению. Первый, кто понял, что такое рынок, был Адам Смит. Он поразился действию этого механизма, оптимизирующего без нашего участия сложнейшие экономические процессы, и воспел это чудо природы. Правда, он все еще надеялся найти ключ к причинному объяснению рыночного хозяйства – как надеялись после него Рикардо и Маркс. Мы стали скромнее. Мы ведь поняли, что такое сложные системы.
Поскольку поведение сложных систем непредсказуемо, их нельзя планировать. Опять же, я был одним из первых, кто это понял, – еще в тридцатые годы я написал об этом книгу. Я шел тогда против течения: вся “прогрессивная” интеллигенция была в восторге от советских пятилеток. Но я знал, что нельзя “управлять” сложной системой. Когда пытаются действовать на нее силой, возникают неожиданные явления, осложняющие ход событий и после первых успехов сводящие все сделанное на нет. Впрочем, одно из этих явлений можно было эмпирически предсказать: возникновение чудовищно неэффективной и дорогостоящей бюрократии. Друзья мои, сразу же после гражданской войны в Советской России было 4 ½ миллиона чиновников! Но довольно об этом. Вероятно, мне дали Нобелевскую премию за мое неверие в планирование – тогда, в тридцатые годы, все верили, и мне пришлось этой премии долго ждать.
Адам Смит оказался прав: рынок должен творить чудеса, и эффективным оказался все-таки капитализм. После всех кризисов и революций он, кажется, идет к стабилизации. Собственно, моя книга о заблуждениях социалистов изображает капитализм в уже стабилизированном виде, несколько забегая вперед. Капитализм – это экономическая и политическая система, работающая по правилам . Я называю их в книге “моральными правилами”, но дело тут совсем не в морали, а в безличном действии этих правил, то есть в соблюдении законов . Только там, где соблюдаются законы, может быть свобода и, в частности, свободный рынок. Интеллигенты не понимают этой связи: они дорожат личной свободой, но хотели бы контролировать экономическую жизнь. Я подчеркиваю в моей книге, что гражданской свободы никогда не было до капитализма: это его великое достижение, наряду с созданием неслыханного прежде благосостояния.
Рабочие не должны жаловаться на капитализм. Они никогда в истории не пользовались такими благами, как сейчас. И, в сущности, им ничего и не надо, кроме материального благополучия и кое-каких развлечений. Чего всегда требовала чернь? Panem et circenses! [Хлеба и зрелищ (лат.)] – обычное требование римской бедноты в эпоху империи. Надо сознаться, что из их благополучия ничего интересного не проистекает. Шведские социал-демократы дали своим рабочим всевозможные блага, в том числе шестинедельный оплачиваемый отпуск. И что же? Думаете, это стимулировало их духовное развитие? Я видел их в Остии на пляже, они загорали, и им не приходило в голову посмотреть Рим. Сытая чернь спокойна и не опасна. Конечно, вы спросите о будущем нашей культуры, но ведь я – только экономист, мое дело – обеспечить стабильность. Мой друг Поппер думает, что можно будет все-таки проводить частичные реформы, он называет это piecemeal engineering [Кусочная технология (англ.).]. Ему виднее, он философ. Но я доволен и тем, что у нас на Западе установилось, как кажется, свободное общество. Насколько прочное, по правде говоря, я не знаю: все зависит от соблюдения “моральных правил”. И я должен сознаться, что это меня беспокоит.
Что заставляет людей соблюдать законы? Я не скрываю в моей книге, что законы – это не просто правила, оптимизирующие экономическую игру. Если бы это было так, то можно было бы надеяться раз навсегда установить такие правила и обеспечить стабильное общество, пока оно не надоест. Но увы, наши “моральные правила” – то есть законы, потому что при капитализме “мораль” формулируют юристы – несут в себе всю свою темную историю. Они связаны с “ценностями”, то есть с традиционным пониманием добра и зла, идущим от наших примитивных предков, с обычаями, сложившимися в первобытной орде. Да, я называю это гипотетическое сообщество ордой, а не племенем, как говорят другие. Я неважный антрополог, и дикари мне не внушают симпатии. Их “моральные правила” возникли в очень узком обществе, а теперь у нас совсем другой, “расширенный” порядок. Я подчеркиваю этим, что непосредственные отношения между людьми, какие были в первобытной орде, в современном обществе невозможны. “Правила” приходится соблюдать по отношению к незнакомым людям, не вызывающим у нас эмоций. Но в их основе остается некоторая ценностная подкладка, нечто архаическое и уже ненужное, что и заставляет прибавлять к существительному “правила” прилагательное “моральные”. Вы заметили, конечно, что это прилагательное – чужеродное выражение в моей системе.
Читать дальше