Иногда такие детали сакрализовались. В составе религиозного сюжета самого прозаически-обиходного назначения вещь могла восприниматься сакрально-символически (Аналогичную тенденцию к сакрализации отмечали в русской иконописи на примере иконографии Трифона. Этот святой, бывший гусепасом, в качестве атрибута получает не гуся, как следовало бы ждать, а птицу, изображенную в виде Святого Духа в подобии мандорлы и с нимбом.). Так, исподние гиматии, взятые нищим у “некоего христолюбивого мужа”, ведавшего богоугодным домом, оказываются, как ему открывается в видении, на теле Христа, иллюстрируя евангельские слова (они приведены агиографом): “Был наг, и вы одели меня” (Матф. 25, 36).
Равным образом черви в гноящейся ране праведника на самом деле жемчужины (согласно христианской символике, жемчужина обозначает добродетель и святость): сарацинский царь в житии Симеона Столпника подымает червя, упавшего из раны святого, и, разжав руку, обнаруживает “перл бесценный”, который будет ему “благословлением во все дни жизни”.
Нити к трансцендентному при характерных для византийского человека поисках скрытых ценностей за внешней обманчивой оболочкой неприглядности или обыденности (первые шаги в этом направлении сделала еще раннехристианская литература, представившая, например, в “Деяниях Павла и Феклы” этого “первоверховного” апостола плешивым, кривоногим и длинноносым) легко протягивались от самого низменного и бытового. Для обнаружения [26] такого рода контакта избирались не только будничные предметы и ситуации (вроде перечисленных выше), но авторы легенд как бы нарочито щеголяли антиэстетическими подробностями, если они могли способствовать раскрытию подобной связи и поднимали изображаемое над ординаром. На этих путях антиэстетизм прокладывает себе дорогу в агиографический стиль, характерным для которого делаются описания типа смрадных ран Симеона Столпника, отталкивающего облика Макария Римского, до пят заросшего волосами, с иссохшей и загрубелой, как у черепахи, кожей и ногтями длиной в локоть и больше, или Марка Афинского, обросшего наподобие зверя и потерявшего от холода и зноя пальцы на ногах; такова же ситуация в мученичестве Гурия, Самона и Авива; женщину, обвиненную в убийстве своей госпожи, кладут в гробницу рядом со зловонным разлагающимся трупом. В соответствии с этим духом антиэстетизма Феодор Продром говорит о “честных червях” в гниющих от всенощного стояния ногах святого, червях, “которые украшали его много более, чем самодержцев обвивающий их жемчуг”, Николай Мефонский, тоже разумея кишащие червями раны святого, говорит о “как бы позлащенном гноем венце терпения”, а другие агиографы нарочито физиологично описывают сцены пыток — Мамант несет свои вывалившиеся внутренности, Никите вырывают ногти и жгут подмышки и т.п.
Отсутствие иронии и шутки — тоже признак агиографического стиля. Он связан с отношением к смеху в христианской культуре, где его носителями выступают смерть, дьявол, вообще темные силы, христианское же божество никогда не смеется.
Поэтому чрезвычайной, редкостью являются забавные рассказы типа следующего: купцы заходят в храм Георгия, съедают принесенный ему в дар пирог и, наказанные за это невозможностью выйти наружу, принуждены дать разгневанному святому большой денежный выкуп. Освободившись наконец из плена, они говорят Георгию: “О святой Георгий, дорого же ты продаешь свой пирог; в другой раз мы у тебя не станем покупать, а за то, что [27] было, прости нас”. Такая же непривычно шутливая нота возникает в разговоре между подвижником Иоанном Ликопольским и его агиографом Палладием. На вопрос подвижника, хотел бы его собеседник стать епископом, следует ответ, что он уже епископ: “Я надзираю за яствами и снедями,— говорит Палладий,— за столами и глиняными чашками. Если вино кисло, отодвигаю его, если хорошо — пью. Также надзираю за горшками и, если не хватает соли или какой приправы, тотчас солю, приправляю и тогда ем. Вот мое епископство, ибо меня рукоположило чревоугодие”.
Агиографический стиль претерпевает медленную эволюцию, развиваясь в сторону все большей отвлеченности сенсуализма и преодолевая античный, что отчетливо заметно уже ко второй половине IX в. в творчестве Никиты-Давида Пафлагона, Игнатия, Никифора, а позднее Симеона Метафраста. Процесс этот вследствие застойности во всех областях византийской хозяйственной и культурной жизни шел, как мы видим, тоже в высокой степени экстенсивно, и, говоря о явлении столь растянутом во времени, мы имеем в виду только ведущую тенденцию: само собой разумеется, что в позднейший период спорадически возникают отдельные агиографические памятники, по стилю своего выполнения показательные, скорее, для предшествующего времени, вроде входящей в эту книгу младшей редакции жития Алексия (XI в.), а на ранних этапах встречаются легенды, “забегающие вперед”, вроде жития Тихона (VII в.).
Читать дальше