То, что приходит из ясновидческого сознания, всегда можно проверить и внешними фактами. Кто ведет подобные рассмотрения, не должен опасаться, что они противоречат внешним фактам. Только неточная проверка может привести к противоречиям. Но сошлемся только на одно явление, показывающее, как внешние факты полностью подтверждают то, что получено из ясновидческого сознания.
Прошло не так уж много времени с того момента, как мы стали способны воспринимать появление совести. Оглядываясь назад, в VI–V столетия до Рождества Христова, мы встречаем в греческой драматургии великого поэта: Эсхила. Он представляет из себя нечто примечательное, примечательное потому, что позже другой греческий поэт то же самое показал совсем по — иному. Эсхил описывает возвращающегося из Трои Агамемнона, которого на родине убивает его супруга Клитемнестра. За смерть Агамемнона мстит его сын Орест, который по совету богов убивает мать — убийцу отца. Что же следует за этим поступком Ореста? Эсхил показывает нам, что как следствие убийства матери в его внутреннем существе появляется нечто, что дало ему возможность видеть то, чего в этом столетии нельзя было уже созерцать обычным образом. Анормальным образом этот поступок еще раз воскресил старое наследие — древнее ясновидение. Орест мог сказать: сам бог Аполлон дал мне право отомстить матери за отца. Всё, что я совершил, говорит за меня. Но кровь матери имеет последствия! И во второй части этой драмы показывается, как пробуждается наследие древнего ясновидения, как приближаются богини мщения Эринии, позднее называемые у римлян Фуриями. Орест в сновидческом ясновидении видит перед собой внешний образ последствий убийства матери. Сам Аполлон дал ему право убить — но существует и нечто высшее. Это означает: Эсхил хочет указать на более высокий мировой порядок и достигает этого, делая Ореста ясновидящим. Эсхил пока не идет дальше, не показывает того, что сегодня называют внутренним голосом. Но, изучая "Агамемнона", можно сказать:
Эсхил подошел к той черте, где из всей человеческой душевной жизни должно пробиться наружу нечто, похожее на совесть, — дальше он не пошел. Он дает предстать перед Орестом тому, что еще не стало совестью: образы сновидческого ясновидения. Но видно, что он уже совсем вплотную подошел к совести. Из каждого слова, которое он вкладывает в уста Клитемнестры, можно почувствовать: речь здесь идет о том, что мы называем совестью! Но дальше Эсхил не идет. В том столетии великий драматург мог лишь показать, каким образом плохие поступки представали перед человеческой душой прежде.
А теперь перейдем к следующему поколению — от Эсхила, минуя Софокла, к Еврипиду, который ненамного позднее обращается к той же теме. Справедливо указывают исследователи — но только духовная наука может правильно осветить это, — что он ведет повествование таким образом, что, когда говорится о видениях, они являются для восприятия Ореста (как и у Шекспира) лишь подобием теневого отражения внутренней совести.
Можно, как говорится, наглядно увидеть, что завоевано совестью для поэтического искусства. Эсхил, этот великий поэт, пока не говорит о совести, но его последователь Еврипид уже говорит о ней. Теперь можно понять, почему человеческое мышление, человеческое земное сознание лишь так долго дорабатывалось до понятия совести. Сила, действующая в совести, действовала и в древние времена, показывая ясновидческому сознанию образы последствий человеческих поступков. Только сила эта переместилась извне вовнутрь. Но как это ощущалось? Человек мог бы обладать моралью — как отражением того, что прежде имелось в человеческом сознании. Но для того, чтобы ощущать эту силу как внутреннюю, нужно было пройти весь долгий путь человеческого развития, постепенно завоевывая для себя понятие совести. К этой же эпохе принадлежит, например, и великий, благородный Сократ. Почему Сократ не мог говорить о том, как человеку овладеть добродетелью? Почему его высказывания о том, что нам представляется моралью, не могут произвести глубокого впечатления? И почему несмотря на то, что философией того времени не было завоевано понятие совести, тем не менее, мы видим, человеческая душа пробивалась к тому, чтобы открыть совесть как вещающего в ее глубинах Бога? Вполне понятно, что Сократ не говорит пока о совести: в то время эта душевная сила впервые только еще вступала из внешнего во внутреннее.
Мы видим: совесть — это нечто, что развивается вместе с человеком и что им завоевывается. Но как должна проявляться эта совесть? Где она должна представлять свою сущность самым интенсивным образом? Там, где человек только еще вступает в Я-развитие со своим пока что слабым Я! Именно это и наблюдается в человеческом развитии. Уже в Греции люди продвинулись вперед настолько, что развитие Я уже достигло души рассудочной. Но если отойти вглубь от греческой эпохи, вернувшись в египетско — халдейскую культуру, то обнаружим (об этом ничего не известно внешней истории, Платон же и Аристотель знали это из ясновидческого созерцания), что эта высочайшая культура была построена отнюдь не внутренне самостоятельным Я. То, что вышло из египетских и халдейских святилищ, отличается от сегодняшнего знания именно тем, что сегодня человек постигает науку в душе сознательной, а догреческая эпоха все познания получала из наитий души ощущающей. В Греции человек продвинулся к тому — и на этом основан прогресс, — что человеческое Я развилось от души ощущающей до души рассудочной, или характера. Сегодня мы живем в эпоху развития души сознательной. И только в этой эпохе по — настоящему вступило в действие собственно Я-сознание. Кто правильно рассматривает человеческое развитие, может проследить, переходя от восточной культуры к западной, что прогресс человечества заключается в появлении всё большего чувства свободы и всё большей самостоятельности. Если раньше человек чувствовал полную зависимость от того, что ему внушали боги, то теперь на Западе началось овнутривание культуры.
Читать дальше