Появляются крылья. Вернее, они не раскладываются и не вырастают — это я начинаю их замечать. С появлением этих крыльев меняется (или тоже, как крылья, начинает улавливаться) смысл происходящего. До меня доходит, что Медведь никогда и никому не даст сделать нашей земле что-то плохое. Покой, который на самом деле пронизывает здесь все — от самого большого озера до последней былинки, — не нарушить. Я успокаиваюсь так, как никогда до этого. Это не ступор, не тупое безразличие, это полная безмятежность и знание того простого факта, что все идет как надо, что этому алмазному ходу вещей не в силах противостоять ничто, что так было и будет. Одновременно с грустным смехом в дальнем углу души я смотрю на себя — как этот суетливый бабуин мог о чем-то беспокоиться, тревожиться, когда все — правильно и иначе быть не может? Ведь мне ничего на самом деле не надо, кроме как этой правильности, без которой теряет смысл абсолютно все.
И наше стояние на горке тоже получает свое место в этой безукоризненной, прямо-таки кристаллической правильности — я понимаю, что это… Как же трудно подобрать выражение. Не визит. Стрелка? Свидание? Фу, какое напыщенное глупое слово. Мы не в гостях, это точно; с другой стороны, Он — тоже. Хотел вот сейчас написать, что мы и Медведь как будто склонились над нашей землей, спящей в колыбели, но это звучит невыносимо слюняво.
Вот. Мы как военные, смотрящие сверху на освобожденный от врагов город. Медведь, конечно, несопоставимо сильнее и больше нас, но у нас тоже собственная гордость, и это нас с Медведем в каком-то смысле уравнивает. Мы стоим и сообщаем городу свою спокойную твердость — а он спит, его вымотали враги, но он чувствует нашу решимость защищать его до конца, и его лицо разглаживается. Н-да, описаньице. Какие еще к …… …… враги?!
Сумбур, конечно, но что-то такое промелькнуло в этом наборе слов, и править дальше не буду.
Естественно, как только я немного отошел от событий этого дня, то проел Тахави всю плешь, требуя никому не нужных пояснений. Старик упирался, говоря мне одно и то же: ты сам все знаешь. Я знал и абсолютно ясно чуял в себе это знание, но щекотное ощущение его бессловесности не давало мне покоя, и я, вместо того чтоб плотнее заняться своими ленью и суетливостью, продолжал малодушно тиранить старика каждое свое у него появление.
Только недавно прекратил этот идиотизм, и теперь не верю, что когда-то им занимался. А, да! К чему рассказ-то, самое главное чуть не забыл. Короче, нормально все идет, товарищи. Не парьтесь.
Еду в метро, по кольцевой. Перед тремя вокзалами перехожу в соседний вагон: че-то уж больно там свободно, и тут же осознаю ошибку — но поздняк метацца, толпа баулоносных гостей столицы отрезает путь к отступлению. На сиденьях, что между дверями, развалилась огромная отечная бомжиха.
Амбре интенсивности невероятной, весь ряд от двери до двери пуст, пуст и ряд напротив; народ на границе переносимости интенсивно циркулирует, тщетно пытаясь увеличить дистанцию; даже удивительно, как напряжение умудряется висеть в воздухе, настолько оно телесно. Я мельком гляжу на потолок вагона — оба, жалко, камеры нет: потолок стал бугристой поверхностью огромной варикозной вены, промятой плафонами светильников в прежнем геометрическом порядке. Синюшно-багровый, он вяло, неравномерно пульсирует, колыхаемый тягучим током черной крови с ведерными сгустками, тут и там ударяющимися о растянутую рыхлую ткань сосуда.
Медленно, но неудержимо протекая на ту сторону, я разглядываю бомжиху. Она огромна, и ее одеяние это впечатление усиливает — тут и разметанная в стороны шуба со скатавшимся мехом, поверх шубы вывернутый наизнанку мосгортрансовский жилет, всевозможные кофты, куртки от спортивных костюмов, рубахи, и именно во множественном числе. Бомжиха больна, одна нога чудовищных размеров; стопа, словно тесто, выпирает из какой-то перевязанной опорки. Вторая, вытянутая едва ли не на весь проход, по колено скрывается гипертрофированной повязкой из десятка, наверное, импровизированных перевязочных материалов. Скреплена конструкция множеством разноцветных колготок с живописно торчащими концами. Я поднимаю глаза на черное от грязи лицо бомжихи. Ее взгляд по-настоящему безумен; она в нетерпении и совершенно не понимает, отчего окружившие ее люди уделяют ей столько внимания, но это нисколько ее не тревожит, ее безумие имеет под легкой изменяющейся оболочкой монументальное — даже нет, недостаточно увесистое сравнение; вот: геологическое спокойствие, вернее — покой. Да, именно. Покой материковой плиты. Я чувствую себя даже не пылинкой — фотоном, крохотной суетливой пакостью на границе материи и эфира, бликом захудалой волны на многометровом стальном борту трансатлантика. Она на той стороне — вся, и так давно, что невозможно представить. Ее жизнь протекает настолько далеко отсюда, что теряет смысл само понятие «далеко», предназначенное для уютной кривизны земной поверхности.
Читать дальше