Основной вопрос этической системы «назначения человека» – о творчестве остается, по существу, не решенным у Бердяева, хотя и намеченным, хотелось бы сказать, верно. Тупик вопроса этого в том, что в категориях христианского разума «творец» не может быть иным идеалом, чем «святой». Образ и подобие Божий должны открыться Духом в ответ на творческую самоопределительную свободу человека. Господь призывает творить добро и признает великим лишь сотворившего и потом уже научившего (Мф. 5; 19). Это и есть святость, ни предела коей, ни каких-либо единых форм нет. Форм столько, сколько лиц человеческих, и даже более.
Поставив проблему творчества, как человеческого назначения, Н. А. Бердяеву надо было бы (соответственно-значительно) выявить ложную онтологию творчества. Это проблема как раз его этики, но она далеко не достаточно раскрыта в книге, и читатель может быть близок к впечатлению, что в понимании творчества человека автор лишь косвенно отражает апостольский опыт – опыт двухтысячелетнего христианства, творившего в духе и истине. Наиболее значительная часть книги – о фантазмах, кроме остроты философского прогноза, еще и тема значительна, что является как раз анализом ложной онтологии творчества. К сожалению, автор не захватывает наиболее широкой области фантасмагории: фантасмагорию философского творчества, фантасмагорию лже-мудрости и лже-искусства человеческого, обоготворяющего хаос падшего космоса, являющегося соблазном ложной культуры, царствующей (вернее, княжествующей) в мире.
Не нужная и не отражающая действительности полемическая струйка, льющаяся в книге против некоторых свв. отцов**, может дать неверное направление мысли читателя, хотя возможно, что «тактически» является и благоприятным симптомом для круга некоторых лиц, приветствующих не только «свободу в Церкви», но и «свободу от Церкви». Весь опыт Церкви стоит на молитвенном творчестве («творить» молитву) и само «личное спасение», против которого так считает нужным вооружаться автор, есть по существу (в его подлинной, святоотеческой сути) нечто бесконечно отличное от узкоэгоистического замыкания души в свою самость. «Спасение мое» целиком (помимо всех творчеств!) вне меня-во Христе, а Христос-Спасение всех, Он Альфа и Омега жизни. В нем надо «погубить душу свою», «свое» творчество… Погубить можно только то, что имеешь… Невольно вспоминаются слова старца Нектария Оптинского: «Бог творит только из ничего… надо себя сотворить ничем, и Бог будет из тебя творить. Пресвятая Богородица более других сотворила Себя «ничем», и более всех вознесена Богом».
Младенческая простота и мудрость этих слов могут ли быть эпиграфом какой-нибудь философской книги о творческом назначении человека? Вопрос существенный для пути философии. Старец Нектарий, как и говоривший об этом же митрополит Филарет, тоже ведают меоническую свободу человека, но как «младенцы о Христе» протягивают ее Отцу для творчества второго творения – второго рождения.
Примечательно, что своей идеей «творчества», полемически противопоставленного «личному спасению», Бердяев (невидимо для себя) столкнулся с фактом творчества Иисусовой молитвы: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешного». Эта духоносная (обильная неисчислимыми плодами) молитва, весь смысл свой полагающая не в личности творящего ее, а в Господе Иисусе Христе, представляет наглядный пример «неэгоистического эгоизма» христианского, как любви «всем сердцем», как распятие во Христе человеческой личности. Бердяев сам не может не утверждать этого: «Нужно любить ближнего, как самого себя: значит нужно и самого себя любить, почитать в себе образ Божий. Эта любовь противоположна эгоизму и эгоцентризму, т.е. помешательству, ставящему себя в центре вселенной». И потому фантастическими кажутся его слова о том, что «творить невозможно при одном непрестанном чувстве греховности и при одном смирении». Чувство греховности всегда «непрестанно» и должно, как воздух, проникать во все поры человеческого творчества, составить атмосферу земной человеческой жизни под Благодатию. (Это глубочайшим образом выражено Церковью в покаянной молитве пятидесятого псалма, читаемого священником при каждении алтаря во время Херувимской песни, образующей ангельское состояние молящихся). Далее, смирение подлинное – разве может оставаться «одно»? Не является ли смирением всякий труд, всякое дело, всякое истинное служение христианина?… «Внутри христианского мира, – говорит далее Бердяев, – противоборствуют две моральные направленности: смирение и творчество, мораль личного спасения и страха гибели и творческая мораль ценностей, мораль отдания себя преобразованию и преображению мира». Искусственность этой схемы, таким образом выраженной, несомненна. Без соли духовного истинного смирения невозможно никакое христианское творчество. Христианское творчество, не осоленое смирением, это – contradictio in adjecto.
Читать дальше