— Дальние страны! Дальняя дорога! А я вот никогда, кроме Свердловска, нигде не была... Даже в Болгарии... Теперь все почему-то ездят в Болгарию! Вы непременно, дети мои, непременно должны отправиться когда-нибудь в дальнюю дорогу, в дальние страны! Пообещайте мне, пожалуйста!
И Адель с Семеном дружно ответили:
— Обещаем!
И еще, уже в Одессе, был другой вечер, когда они сидели вдвоем — Таратута и Леня Каплан — в пассажирском порту, на пирсе, а далеко в море — по линии горизонта, как по линейке, — плыл белый пароход.
— Синее море, белый пароход! — пропел Леня первую строку из старой, времен Гражданской войны, частушки и невесело засмеялся. — Ты знаешь, Семен, мы, одесские Капланы, не семья, а династия. Нас было когда-то так много, что все скрывали день своего рождения. Кого-нибудь не позвать — обидеть, а позвать всех — для этого нужно было снимать, по крайней мере, Оперный театр. И только однажды, на моей памяти, вся династия собралась вместе. Это было как раз здесь, на пристани. Мне было тогда лет пять, но я этот день очень хорошо помню. Два моих дядьки — Роман и Лазарь, братья отца — уезжали в Палестину, в Израиль. А мы их пришли провожать. Прабабушку принесли в кресле, представляешь?! Мой отец и еще один его брат, Натан, так прямо — в кресле — и несли ее по всему городу сюда, на пристань. И вот, мы стояли здесь, а Роман и Лазарь — на борту парохода... Мы стояли молча — больше ста человек, наверное... И никто не плакал. А когда стали убирать сходни, Роман — он был старший — крикнул: "Приезжайте! Мы будем ждать!"... И с той самой поры Израиль для меня, это — страна, куда уплывает из моего детства белый пароход по синему морю и где меня ждет мой дядька Роман!..
Леня снова невесело засмеялся, взъерошил пятерней седые волосы:
— Между прочим, его убили в сорок шестом году...
...И Таратута, чувствуя где-то под ложечкой знакомый озорной холодок, сказал, глядя в упор на Василия Ивановича Захарченкова:
— Вот, что мне сейчас пришло в голову... А может быть, вы мне одолжете эти деньги?
— Я?! — шепотом от удивления спросил Захарченков.
— Ну, не вы непосредственно, а организация, ведомство, министерство, которое вы представляете. Если вам зачем-то нужно, чтоб я уехал,— вы и платите!
Эти нахальные слова Таратуты произвели на Василия Ивановича Захарченкова неожиданно-странное воздействие. Как и вчера, когда они звонили с Ершовым в Москву, удалая кровь казацких предков ударила ему в голову, он весь как-то набычился, тяжело задышал, уперся кулаками в крышку стола и, с ненавистью глядя на Таратуту, глухо спросил:
— Так сколько, вы говорите, у вас есть?
— Чего? Денег? Денег у меня ровно, как в аптеке, сто шестьдесят четыре рубля сорок копеек.
Василий Иванович сузил глаза, что-то быстро прикинул в уме, грохнул кулаком по столу и решительно, понимая, что катится в пропасть, но не давая самому себе времени, чтоб одуматься, проговорил:
— Ладно! Давайте так — выкладывайте триста рублей, остальное доложим мы! По рукам?
— А откуда ж я возьму триста рублей? — ухмыльнулся Таратута.
— Сто шестьдесят у вас есть?
— Сто шестьдесят есть. И еще даже — четыре рубля сорок копеек.
— Ну, копейничать мы не будем, — великодушно махнул рукой Захарченков. — Советская власть, как... кое-кто, извините за выражение, из-за копейки не удавится! Сто шестьдесят у вас есть, сто сорок достаньте и — полный вперед!
Таратута вздохнул и пожал плечами:
— А откуда же я достану сто сорок?
— Одолжите. Соберите. Это уж надо быть... Я просто не знаю, кем, чтоб не суметь в Одессе достать сто сорок рублей... Ну, ладно, ладно, ну, пожалуйста, доложите девяносто, чтоб у вас было ровно двести пятьдесят. Это как раз на самолет до Вены и на обмен валюты... Договорились?
— Опять двадцать пять за рыбу деньги! — еще нахальнее, чем прежде, сказал Таратута и даже позволил себе язвительную улыбку. — Я уже сказал вам — никаких денег я доставать не намерен. Хотите — доплачивайте за меня, не хотите — не доплачивайте.
— Хорошо, — после паузы, тихо, все еще тяжело дыша, сказал Василий Иванович. — Хорошо! — не своим голосом закричал он в припадке того сумасшедшего отчаянного восторга, с которым бросаются голой грудью на колючую проволоку, с которым прадеды его — прасолы, обжулив хмельного бедолагу, рвали черными пальцами рубаху на потной груди, бросали шапку оземь и топтали ее сапогами. Это второе "хорошо" Захарченков прокричал так громко, что за дверью, в приемном зале, откуда все время доносился глухой и ровный, как из предбанника, гул, наступила мгновенная тишина.
Читать дальше