Т. М.: И с тех пор не занимаетесь политикой?
З.Н.: Нет. У меня есть друзья и в «Солидарности», и среди коммунистов. В моих книгах тоже нет политики. Я сам был членом ПОРП, но это долгая история.
Я учился во ВГИКе, в Москве, в 1950-1951 годах. До сих пор помню: на Зацепе, 43, я жил в комнате 04. Каждую субботу тогда наше посольство устраивало «охоту на ведьм». Вызывали по очереди студентов-поляков и спрашивали: нет ли у тебя сомнений? Предполагалось, что поляк, привыкший к другой культуре, должен пережить шок в Советском Союзе. Пусть признается в этом, коллектив ему поможет. (Но чаще таких отправляли в Польшу.) А если скрывает – значит, он неискренен.
А у меня никаких сомнений не было. Я был коммунистом, понимал послевоенные трудности вашего народа, видел вещи трагические. И везде у меня были друзья. Но одна курва, ныне ведущая оппозиционерка, когда ее спросили, знает ли она таких, кто сомневается, сказала: «Ненацки, когда был со мной в Музее западноевропейского искусства, сказал, что понимает картину Пикассо». Я действительно говорил ей, что разложение мира на элементы в картинах Пикассо напоминает мне расколотую вдребезги действительность. И вот меня в субботу вызвали в посольство. Я не пошел раз, сославшись на болезнь, два... Ту пани уже выслали в Польшу. И я подумал: не буду врать, не буду никого оговаривать. Пошел в НКВД и попросил визу в Польшу. Сказал, что у меня туберкулез. На удивление легко мне визу дали. И после этого руководство ВГИКа обратилось в ЦК партии: почему лучших студентов-поляков отсылают, не дав доучиться? И тогда волна исповедей была приостановлена. В Польше в то время должна была выйти моя первая книга «Мальчишки». Издание было задержано. Меня вызвали Тадеуш Конвицки, Казимеж Брандыс и говорят: «Тебе выпало великое счастье учиться в СССР, а ты его не оценил. Никогда тебя публиковать не будем». А они были в руководстве писательской организации, тогда сталинисты, а ныне оппозиционеры. Теперь я в растерянности; те, кто мне не давал тогда печататься, сейчас в оппозиции? А я коммунист. Как это оценить? Когда они вышли из партии, я из ненависти к ним вступил: если партия очистилась от таких, я могу в нее вступить.
У меня в Москве куча друзей, я приезжаю к вам, я говорю по-русски. В разгар «Солидарности» я написал статью, в которой хорошо отозвался о русских писателях, о России и сказал, что русские никогда не сделали для меня ничего плохого, делали поляки, которые хотели выглядеть большими сталинистами, чем сами сталинисты. Я был в Калининграде, был на Дальнем Востоке. И какие бы глупости у нас ни писали, это не изменит моего отношения к России. Я никогда не давал себя втянуть ни в какую антисоветскую или антирусскую кампанию. На съезде в Монголии я встречался с Проскуриным, он мне рассказывал о политической борьбе в писательской организации. Меня это не касается. Можно ненавидеть НКВД за расстрел в Катыни, можно ненавидеть КГБ. Но народ... Моя жена спаслась в России среди русских. Она питалась кукурузой и сахарной свеклой. И выжила. В Польше бы ей это скорее всего не удалось...
Клобук проснулся. Он вяло вылез из гнезда, где еще спала кабаниха и почти взрослые поросята, чавкающие сквозь сон своими теплыми косматыми рыльцами. Он отряхнул с крыльев иней, переступил с лапы на лапу и, слегка нагнув голову, вытаращил свои выпуклые глаза, чтобы, как каждый день, высматривать струйки дыма из трубы дома на полуострове. В это время Гертруда Макух разжигала у доктора кухонную печь, а направляясь к нему на полуостров, оставляла на заборе кусочек хлеба. Но сейчас, в декабре, возле забора уже ждали прожорливые сойки, и Клобук знал, что хлеба он не получит. Надо будет идти с поросятами аж на пашню, где охотники разбросали полугнилые и мерзлые картофелины. Впрочем, дыма видно не было, как и трубы, и дома, и даже озера, которое узким языком отделяло полуостров от ольшаных болот. Над топями висел туман, хотя день обещал быть морозным; туман превращался в белые иголки и понемногу осыпал взъерошенную щетину кабанов, стволы вывороченных ольшин, засохшие болотные травы и поломанные палки тростников. В туманном воздухе царила тишина, будто лес отдыхал после ночной завирухи; озеро замерзло бесшумно, так же, как беззвучно с каждым годом все глубже погружалась в болото башня большого танка, и уже только кончик его орудия торчал из травы в том месте, где дикая свинья с поросятами устроила себе логово. Беззвучно в грязь и ил превращались кости солдат, кожаные заплечные мешки, жестяные манерки и гильзы от стреляных патронов. Никто этого не видел, потому что только Клобук и кабаны не боялись ходить на это болото над озером. Каждый год лесничий Турлей грозился, что зимой вырубит ольшины на болотах, но еще не было такого года, чтобы туман даже в большой мороз не лизал влажным языком кабаньих шкур и не сыпал на них белую пыль инея.
Читать дальше