В нашей спальне я, как и каждый вечер, уложил листки в льняной мешочек, прежде чем проскользнуть в теплую постель, а сегодня утром привязал свою исповедь на живот Эмелии. Я делаю так уже не первую неделю. Эмелия не мешает мне, не обращает на это никакого внимания, но сегодня утром, когда я уже убирал руку с ее живота, я почувствовал, как ее ладонь легла на мою и слегка сжала ее. Это длилось не слишком долго. И я не очень хорошо видел, потому что в спальне было еще темно. Но мне это не пригрезилось. Я уверен. Быть может, это был непроизвольный жест, но, может, это было что-то похожее на ласку, на начало или возобновление ласки?
Сейчас чуть больше двенадцати, и сегодня бес-цветный день. Ночь по-настоящему так и не ушла. День лениво цедит свой свет, и иней все еще покрывает коньки крыш и деревья. Пупхетта тянет во все стороны кожу на лице Федорины, а та, улыбаясь, позволяет ей это делать. Эмелия на своем месте, у окна, смотрит наружу. И напевает.
Я наконец дописал Отчет. Через несколько часов отнесу его Оршвиру, и все будет кончено, по крайней мере надеюсь на это. Я поступил просто. Попытался рассказать, никого не выдавая. Но и ничего не приукрашивал. Ничего не подправлял. Держался как можно ближе к следу. И только в последнем дне Андерера , дне, который предшествовал Ereignies , мне пришлось затыкать кое-какие дыры. Никто не захотел говорить со мной об этом. Никто не захотел это рассказать.
Итак, в то утро, когда нашли трупы утонувших осла и лошади, я отвел Андерера в трактир. Дверь нам открыл Шлосс. Мы с ним переглянулись, не сказав ни слова. Андерер поднялся в свою комнату. И не выходил оттуда весь день. Не прикоснулся к еде, поднос с которой Шлосс оставил ему под дверью.
Все вернулись к своим обычным делам. Ослабевшая жара позволила людям выйти в поля и леса. Животные тоже немного подняли голову. На берегу реки разложили костер и сожгли останки Господина Сократа и Мадемуазель Жюли . Мальчишки наслаждались зрелищем весь день, время от времени подбрасывая ветки в огонь, а вечером вернулись домой с запахом горелого мяса и дерева в волосах и одежде. Потом настала ночь.
Через час после захода солнца послышались первые крики. Довольно пронзительный, ясный и скорбный голос выкрикивал у каждой двери: «Убийцы! Убийцы!» Это был голос Андерера , который, словно необычный ночной сторож, напоминал всем, что они сделали или чему не помешали. Никто его не видел, но слышали все. Никто не открыл дверь. Никто не открыл ставни. Затыкали уши. Забивались поглубже в свои постели.
На следующий день в лавках, в кафе, в трактире, на углах улиц и в полях об этом немного поговорили. Я сказал – немного. Быстро перешли к другому. Андерер по-прежнему оставался невидим. Заточен в своей комнате. Словно исчез или испарился. Но вечером, через два часа после захода солнца, на каждой улице, перед каждой дверью снова послышался тот же зловещий рефрен: «Убийцы! Убийцы!»
Я молился, чтобы он перестал. Знал, чем все это закончится. Лошадь и осел были только прелюдией. Этого хватило, чтобы на некоторое время успокоить разгоряченную кровь, но, если он снова начнет трепать им нервы, они вобьют себе в голову кое-что похуже. Я попытался его предуп-редить. Сходил в трактир. Постучал в дверь его комнаты. И не получил ответа. Приложил ухо к замочной скважине. Ничего не услышал. Попытался открыть дверь. Она была заперта на ключ. За этим меня и застал Шлосс.
– Что ты тут делаешь, Бродек? Я не видел, как ты пришел!
– Где он?
– Кто?
– Да Андерер !
– Кончай, Бродек, кончай…
В тот день это были его единственные слова. Он повернулся ко мне спиной и ушел.
С наступлением темноты его ночной обход возобновился, а вместе с ним и крики. И в этот раз захлопали ставни, полетели камни, ругательства. Что не помешало Андереру продолжить свой путь, крича во мраке: «Убийцы! Убийцы!» Я не мог заснуть. Как раз в такие ночи я и узнал, что мертвые никогда не оставляют живых. Они встречаются с нами, не будучи узнаны. Собираются вместе. Приходят по ночам и садятся на край нашей постели. Смотрят на нас и не дают нам покоя. Иногда гладят нас по лбу, иногда проводят своими бесплотными руками по нашим щекам. Пытаются открыть нам веки, но, когда это им удается, мы никого не видим.
Весь следующий день я раскидывал мозгами, не двигаясь с места. Думал о большой Истории и о своей, о нашей истории. Знакома ли эта вторая тем, кто пишет первую? Как память некоторых может удерживать то, что другие забыли или никогда не видели? И кто прав: тот, кто не решается оставить в темноте прошедшие моменты, или же тот, кто сталкивает во тьму все, что его не устраивает? Жить, продолжать жить, быть может, это значит решить, что реальность не совсем реальна, быть может, это значит выбрать другую реальность, когда известная нам становится невыносимым бременем? Впрочем, разве не это я делал в лагере? Разве не выбрал жить в воспоминаниях и настоящем Эмелии, отбросив свою повседневность в нереальность кошмара? Является ли История большой правдой, сделанной из миллионов индивидуальных неправд, сшитых друг с другом, как старые покрывала, которые изготавливала Федорина, чтобы прокормить нас, когда я был маленьким? Они казались мне великолепными из-за радужности своих красок, хотя были набраны из обрезков ткани, из разношерстных лоскутков, из тряпок сомнительного качества и неизвестного происхождения.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу