Побежал. Неловко, трусцой, на своих вялых ногах, которые при беге выворачивал ступнями наружу. Он бежал, преодолевая одышку, все сразу забыв и думая только о том, как ужасно обошелся с начальницей, что она не простит и что придумать в оправдание опоздания.
С ужасом понял, что направление выбрал неверно: срезать хотел, а впереди перекрыто. Не размышляя, как смешно он может выглядеть со стороны, развернулся и рванул сразу назад.
Как назло, в этом квартале, где дома-башни далеко отстояли один от другого, не у кого было спросить. Наконец вышел к железной дороге. Пот заливал и лицо, и шею, и грудь, рубаха липла к груди. Уже не бегом, а вязким неровным шагом спустился, и тут из-за поворота вновь вылетел поезд. С грохотом, с угрожающим воем промчался, обдав сухим теплым ветром: Виктор Алексеевич вторично подумал: да что это со мной? Выскочи на секунду позднее — и что?
Эта мысль отрезвила.
И, отдуваясь, обмахиваясь, но приличным степенным шагом подошел к проходной. Вахтерша — сухая старуха с огненным запоминающим взглядом — вскинулась было, но он замечательно вольно покрутил перед ней нераскрытым пропуском и прошел.
Но и начальница его удивила: ну его к черту, сказала, директора, времена стали крутые, пусть крутится сам!
Подавив довольный смешок, Виктор Алексеевич уткнулся в бумаги.
И уже кончался рабочий день, и он что-то делал, писал, правил, о чем-то советовался, что-то доказывал, но — потом все вспомнил — отчего-то не спорил ни с кем. А солнце раскалило воздух, и все кругом говорили, что сам воздух больной, и он согласился и уточнил остроумно, что воздух — как больной любовной горячкой, все смеялись, и никто не воскликнул: «Ромео!» — но он-то толком к ним не прислушивался, а все думал, какой сегодня праздничный день, какой светлый и розовый, и все время он улыбался, а жара переносилась на редкость спокойно.
И только ночью пришло беспокойство: что если завтра не удастся сбежать? Ведь не узнал у нее ни адреса, ни фамилии, а домашнего телефона — сказала — у нее не было. Но он гнал от себя тревожные мысли, и они легко отступали перед сверканием имени: Елена Петровна. Одна надежда сменяла другую, надежды эти были воздушны, речью не высказать: то с ней где-то шел, то летал на качелях, то говорили о вечном, возвышенном — все это речью высказать было нельзя.
Утром, шатаясь, промахиваясь — то вилкой мимо розетки, то спичкой не по коробку, — подошел к зеркалу. Ахнул: под веками набрякли мешочки. Глаза, заплывшие, сузились в щелочки. Он смотрел и смотрел, и не мог себя признать в этом морщинистом косом человечке с красным одутловатым лицом.
— Пропало! Все пропадом! — думал, уныло уткнувшись в газету. Хмурая толпа окружала его, вагон метро швыряло в пролете, вагон вынесло из тоннеля на свет: серое, хмурое утро, шесть тридцать.
Однако на службе — сюрприз: начальница вместе с директором укатили в горком. А когда в отдел заскочила Зиночка из машбюро:
— Братцы-министры! В проходной сменили вахтершу! — он поднялся и на деревянных ногах пошел вниз по лестнице, напустив на лицо выражение идольской непроницаемости.
И верно: в конце светлела физиономия студента-заочника с голубыми, далекими от сует мира глазами.
Виктор Алексеевич не заметил и сам, как очутился в кафе.
— Это вы? — выдохнула она, и у него в сердце затрепетали веселые птицы.
И снова они говорили о чем-то, теперь больше спрашивал он, она отвечала: не замужем. Что? Папы нет, умер давно. Мама болела целых семь лет: болезнь Паркинсона, прогрессирующий атеросклероз, ох, бедная! Тело дрожит, а мышцы скованы: ног не могла у нее развести, чтобы подмыть, каки, моча — все под себя! И постоянно: «Кушать! Кушать хочу». — «Ты же ела!» — «Дай! Дай!» — «Тебе же столько нельзя!» — «Дай! Дай! Дай!» — каторга. С работы — пулей домой, как там она, неподвижная, на изгаженной простыне, среди ночи проснусь — как же в конторе еще меня держат такую, далекую ото всех? Ни друзей, ни подруг: мама — работа — магазин — мама — работа! Какие театры, кино — в отпусках дома сидела! Семь лет дома!
Он слушал и кивал головой, улыбаясь некстати, а она, рассказывая об этих грустных вещах, заглядывала в глаза, и неуместная улыбка его отражалась зеркально на ней.
Я сказала про семь? Ну да, семь — это самые ужасные последние годы, не верите, ждала: скорее бы! Раньше сказали бы: наказание Божье! Но за что наказание?.. Бары, кафе? Вы смеетесь: какие кафе? Только это, только в обеденный перерыв, только одна!
Читать дальше