– Есть одно место, где открыто, может быть, она там: бар «Националя».
– Едем туда, – решил он.
Николь сидела перед стаканом виски, уголки губ опущены, взгляд неподвижный.
Андре хотел было обнять ее за плечи, поцеловать. Но от первого же его слова ее лицо изменится, закаменеет. Он подошел к ней и робко улыбнулся. Лицо действительно изменилось, закаменело.
– Зачем вы пришли сюда?
Она выпила, слова тяжело перекатывались во рту.
– Мы приехали за тобой на машине.
Он легонько положил руку ей на плечо.
– Полно, давай выпьем по стаканчику вместе. Помиримся.
– Не имею ни малейшего желания. И уйду отсюда, когда захочу.
– Мы тебя подождем, – сказал он.
– Нет. Я вернусь пешком. Одна. Это уж слишком – преследовать меня даже здесь.
– Позвольте мне отвезти вас сейчас, – вмешалась Маша. – Пожалуйста, сделайте это ради меня. Иначе нам действительно придется ждать до двух часов ночи, а мне завтра рано вставать.
Николь поколебалась.
– Ладно. Но для вас. Только для вас, – сказала она.
* * *
Свет просачивался сквозь веки. Она не открывала глаз. Голова была тяжелая, и грустно – хоть помирай. Зачем она напилась? Ей было стыдно. Вернувшись, она побросала одежду куда попало и рухнула на постель. Ее затянуло в густую черноту, текучую и удушающую, в мазут, и утром она еле вынырнула из вязкой тьмы. Она открыла глаза. Он сидел в кресле у изножья ее кровати и смотрел на нее, улыбаясь:
– Милая, не будем же мы продолжать.
Это снова был он, она его узнала; прошлое и настоящее совместились в единый образ. Но в груди оставался стальной клинок. Губы ее дрожали. Напрячься еще сильней, пойти ко дну, утонуть в густой черноте ночи. Или попробовать ухватиться за эту протянутую руку. Он что-то говорил ровным, умиротворяющим голосом; она любила его голос. Никто не может быть уверен в своей памяти, говорил он. Может быть, он и забыл ей сказать – но он не кривил душой, когда утверждал, что сказал. Она тоже ни в чем уже не была уверена. Она сделала над собой усилие:
– В конце концов, может быть, ты и сказал мне, а я забыла. Меня бы это удивило, но это не исключено.
– В любом случае нет никаких причин ссориться.
Она выдавила улыбку:
– Никаких.
Он подошел к ней, обнял за плечи, поцеловал в висок. Она обхватила его и, прижавшись щекой к его пиджаку, расплакалась. Теплые благодатные слезы потекли по щекам. Какое облегчение! Так тягостно ненавидеть того, кого любишь. Он шептал ей старые слова: «Родная моя, милая…»
– Я была глупа.
– А я легкомыслен. Я должен был сказать тебе еще раз. Я должен был понять, что ты скучаешь.
– О! Не так уж я и скучаю. Я преувеличила.
«Я скучаю оттого, что не бываю с тобой наедине» – эти слова она не решалась выговорить. Они прозвучали бы упреком. Или просьбой. Она встала и пошла в ванную.
– Послушай, – сказал он, когда она вернулась в комнату, – если ты хочешь уехать без меня, уезжай. Но если я уеду с тобой, Маша очень огорчится. Она предложила мне это вчера вечером. Но это будет нехорошо. Я бы очень хотел, чтобы ты осталась, – добавил он.
– Конечно, я останусь, – ответила она.
Ее приперли к стенке. Лишенная гнева, обезоруженная, она не нашла бы в себе сил совершить этот враждебный поступок – и такой бессмысленный! Что, спрашивается, ждало ее в Париже?
– Заметь, я тоже начинаю немного скучать, – добавил он. – Жить в Москве в качестве туриста не всегда весело.
– Все равно, ты же сам говорил, десять дней – это не трагедия, – отозвалась она.
В коридоре она взяла его под руку. Они помирились; но она испытывала потребность убедиться в его присутствии.
* * *
В темноте кинозала Андре украдкой поглядывал на профиль Николь. После их ссоры два дня назад она казалась ему немного грустной. Или он проецировал на нее свою собственную грусть? Что-то между ними изменилось. Может быть, она жалела, что согласилась остаться в Москве еще на десять дней? Или это он был ранен ее недоверием и гневом глубже, чем сам думал? Он никак не мог заинтересоваться историей летчицы на экране. В голове крутились невеселые мысли. Подумать только, Маша воображает, что стареть – значит обогащаться. Многие так думают. Годы дарят вину букет, металлу патину, людям опыт и мудрость. Каждый момент обоснован и оправдан следующим моментом, готовящим, в свою очередь, более совершенное будущее, в котором даже неудачи в конечном счете поправимы. «Каждый атом молчания – шанс зрелого плода» [9]. На эту приманку он никогда не клевал. Но и не видел жизнь на манер Монтеня как череду смертей: младенец – не смерть эмбриона, а дитя – не смерть младенца. Он и представить себе не мог смерти и воскресения Николь. Он отвергал даже мысль Фицджеральда: «Жизнь – процесс деградации». У него не было больше прежнего тела двадцатилетнего юноши, память немного сдала, но ущербным он себя не чувствовал. И Николь наверняка тоже. До последнего времени он был твердо убежден, что в восемьдесят лет они еще будут вполне похожи на себя прежних. Теперь он больше так не думал. Этот неистребимый оптимизм, вызывавший улыбку Николь, был уже не столь крепок, как раньше. Он выплевывал во сне зубы, ему грозила вставная челюсть: дряхлость маячила на горизонте. Он, по крайней мере, надеялся, что их любовь по-прежнему будет с ними; ему даже казалось, что состарившаяся Николь будет принадлежать ему полнее. И вот что-то между ними, похоже, разлаживается. Как различить в их жестах, в их словах, что было рутинным повторением прошлого, а что – ново и живо? Его-то чувства к Николь оставались такими же юными, как в первые дни. Но она? Не было слов, чтобы спросить ее об этом.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу