Для большинства эпистемологий модернити реальность или состоит из понятий (концептуальный идеализм Language School), или отделена от нас непреодолимой стеной языка (буквализм 8объективистов или Окара 9); любому различию в реальности предшествует концептуальное различие, а значит, мышление равно языку: мир постижим только концептуально или постижимы только концепты. Реальное является человеку лишь как Unheimlich, а от хребтов безумия людей защищает техника – язык и любые машины, перерабатывающие всякую материю в доступный (только) человеку смысл.
Мир «Разворота…» освобождает текстуальные объекты от антропных факторов, проявляя произвольность репрезентативных механизмов и независимую от них жизнь языка, словно реализуя кантианский кошмар: «…определенное слово обозначает то одну, то другую вещь <���…> одна и та же вещь называется то так, то иначе, без всякого правила, которому бы подчинялись явления» 10. Классическая рациональность – ни критическая, ни феноменологическая – тут не возможна, поскольку «вещи в любой момент могут стать тем, чем не являются». Подобные среды Мейясу называет мирами-вне-науки и показывает, что мышление в них вполне сохраняется 11: мир существует независимо от наших представлений (и слов) о нем, и познание его (а не слов о нем) возможно без падения в иррационализм.
РЕАЛЬНОСТЬ ПУСТОГО ЗНАКА
Различные виды иррационализма с их презумпцией прямого, внеязыкового познания предстают альтернативой панлингвистической картине реальности. Так, на столкновении когнитивного и чувственного во многом основана поэтика Е. Сусловой. Если же удерживать эпистемологический запрет на неопосредованное знание, можно ли сказать что-то о мире вне языка? Чем тогда должны отличаться механизмы высказывания от, например, пирсовского бесконечного семиозиса или деконструкции, на которые до сих пор полагаются многие авторы?
Подобные методы нуждаются в смыслообразующем повторении, где знак а) имеет смысл, б) повторяясь, создает эффекты различия через само повторение. «Потому всегда можно говорить о диссеминации смысла, не равной полисемии в силу своей бесконечности: знак бесконечен в своей способности нести смысл… Если же у знаков нет значения, вся деконструкция, вся герменевтика, все идет прахом» 12. Одной из очевидных областей, на которую деконструкция не способна обратиться, остается математика. Между ее языком и поэтикой «Разворота…» есть определенное сходство.
На первый взгляд, математические знаки в «Развороте…» рудиментарны. Так, обломки нумерации заставляют, с одной стороны, читать целое (циклов) как циркуляцию (фрагментов), а с другой – вводят их потенциальную бесконечность. Порядок, то есть беспорядок числительных как ирония над порядочным пониманием языка: случайность нигде так не яростна, как среди чисел, призванных ее обуздать, – «бросок костей никогда не отменит случая». Однако призрак математики преследует само мышление текстов книги: достаточно обратить внимание на роль симметрии, различных фигур, вычитаний и других операций над элементами «Разворота…» – это скорее мир измерений, чем ощущений, скорее абстракция математики, чем прагматика физики. Крайне важным приемом для Сафонова становится итерация: повторения, отражения, отрицания и двойники слов, предложений, идей особенно очевидны в разреженной, аскетичной лексике книги. И если «математика – это возможность итерации без различающего эффекта повтора», то контронтология «Разворота…» транспонирует в письмо основную особенность математики как языка – использование «пустых знаков» 13, знаков-без-значения. Использование пустых знаков позволяет разорвать корреляции языка и мышления, мышления и мира, и радикально отличает поэтику Сафонова от близких на первый взгляд методов, изматывающих референциальность языка в полисемии, бесконечном семиозисе и деконструкции (как, например, деконтекстуализирующее перечисление и наслоение означающих, свойственное поэтике А. Драгомощенко).
Подобно некоторым разделам математики, в частности теории множеств, аксиоматика «Разворота…» не закрепляет за знаками смыслы, но вводит знаки сразу через законы их взаимодействия. Тексты становятся сложными формулами идей и тяготеют к универсальности, как свойственно абстрактным языкам: они идеально переводимы и могут быть переписаны на любой язык, они и сами будто уже переведены с иного, неведомого языка. Некогда подобная характеристика текста стала бы скандальной, сегодня же таковы черты всякой поэзии, сумевшей преодолеть притяжение медиума: она не написана на , но лишь записана по (-русски или – английски), работа здесь идет не с партикулярностями национальных символов, но с универсалиями языка и мышления как таковых.
Читать дальше