Конечно же, у нее было нечто вроде отсутствующей у меня способности к нему приблизиться. Она первой подобрала название тому, что с ним происходило — с ней, с ним, с нами со всеми, — но именно на мне ей надумалось впервые его испробовать, она сказала: “Странно, я уже не так в вас уверена”. — “Вы были во мне уверены?” — “Да, вы оставались столь неподвижны, вы смотрели в одну-единственную точку, я всякий раз перед ней вас и отыскивала”. Говоря это, она смотрела не в мою сторону, а в сторону стола, на котором лежали исписанные страницы; за ним находилась стена, далее — другие комнаты, почти неотличимые друг от друга, чуть большие, чуть меньшие, среди них и ее собственная. Значит, теперь я уже не был более неподвижен? “Да нет, для других, для тех, что суетятся, вы, может быть, даже слишком неподвижны. Жутко представить, что вы не можете эту точку покинуть, что вы отдаете ей все свои силы, а точка эта, чего доброго, не незыблема”. Я попытался эту точку нащупать. Я мог бы со всей правотой сказать ей, что и она сама была этой точкой. Через эту точку проходило желание быть с нею, это был мой горизонт. Но когда она со своего рода надменностью, зажегшей тот сияющий, почти жадный взгляд, который у нее изредка появлялся, добавила: “Я не уверена и в себе”, я с напором возразил: “Ладно, я-то в вас уверен, только в вас я и уверен”, что она и выслушала с заинтересованным видом, разглядывая меня так, будто пыталась понять, вправду ли о ней я говорю. Я подтвердил это, добавив: “Вы не желаете строить себе иллюзии, вы видите вещи такими, какие они есть”. Она тут же меня спросила: “А вы?” — “Я вижу только то, что видите вы, я вам доверяю”. В неистовстве она ударилась в другую крайность: “Вы совсем ничего не видите? И однако думаете не так, как я, у вас свое видение вещей, я постоянно ощущаю эти отличия в мышлении”. Было ли это проступком? Упрекала ли она меня в этом? “Нет-нет, — сказала она, — я тоже, тоже вам доверяю”. Тогда я сказал ей нечто вроде грубости: “Я знаю, что вы никогда не солжете”. Но этот спасательный круг не мог долго поддерживать нас на плаву.
Я, однако, ничего не ждал. Жила теперь она почти постоянно в моей комнате — рядом со мной, рядом с бывшей во мне мыслью? Порой мне казалось, что она за мной наблюдает — не с дурными намерениями или пытаясь раскрыть что-либо, что я мог бы от нее скрывать, на подобные уловки она была неспособна. Ее заботила скорее моя мысль, ее целостность, и она предоставляла ей безмолвие, в котором та и нуждалась, скрывая ее от всего остального, ожидая от этой мысли горячечной близости, к которой хотела припасть. Зима лютовала хуже некуда. Поскольку моя комната помещалась между той, что занимала она, и той, где жил профессор, по ночам нам среди всего прочего был слышен его кашель, дикий звук, напоминавший то стенания, то торжествующий возглас, завывание, едва ли способное принадлежать столь слабому существу, скорее уж целой орде, что его окружала и сквозь него проходила: “Как волк”, - говорил он. Да, это был ужасающий звук, от которого мне нужно было ее оберегать, который она, однако, поджидала, который, как она по ее словам, слышала, исходил от меня и, пройдя сквозь меня, переходил к ней с такой силой, что она содрогалась, ей не сопротивляясь. Потом наступала тишина, момент счастливого затишья, когда все забывалось.
Примерно тогда же он утратил способность говорить. Хотя и нерегулярно, он продолжал спускаться вниз, по крайней мере в гостиную, поскольку о том, чтобы столоваться с остальными, больше не могло быть и речи. Болезнь, похоже, не обострилась, разве что стала более угрожающей, но так, что его самого это не касалось. Я не сказал бы, что он становился странным, но слова, которыми она воспользовалась, когда говорила, что уже не так во мне уверена, ему подходили. Было, однако, кое-что другое, чувство растущего бедствия в сочетании с ростом возможностей, отталкивание при нашем приближении, державшее нас на расстоянии, мешавшее на него взглянуть, но также и проявлять при взгляде на него смущение. Что вся его личность была одной маской, не стало для меня новостью, я об этом уже думал. Что эта маска начала потихоньку съезжать, предоставляя возможность увидеть, чем же он был, — ничуть не насторожила меня и такая греза. Но позади этого тела и этой жизни я чувствовал, с каким напором то, что казалось мне его предельной слабостью, пыталось прорвать плотину, которая нас от него защищала. Подчас я и раньше замечал быструю смену уровня его речи. То, что он говорил, меняло смысл, направлялось уже не к нам, а к нему, к кому-то от него отличному, к другому пространству, интимности его слабости, стене, как я сказал этой молодой женщине: “он коснулся стены”; поразительнее всего была тогда угроза, которую самые обыденные его слова для него, казалось, представляли, словно они рискнули выставить его перед стеной на всеобщее обозрение, и выражалось это в стирании, выбеливавшем все, что он говорил, по мере того как он готовился это сказать. Так случалось не всегда, но, возможно, именно это и заставляло нас, когда он говорил, поверить, что он слушает, что он еще чудесным образом нас слушает, нас и все остальное, а также и то, что больше нас, бесконечно переменчивое волнение окружающей нас пустоты, которой он продолжал отдавать должное.
Читать дальше