— Я пингвинов видел! Я в зоопарках бывал! — ляпнул я радостно и попытался смастерить соответствующее видоизображение своего таблоида.
Думал, что вышвырнут сразу. Ан нет. Она даже сделала пометку напротив моей фамилии.
Впрочем, диверсионными действиями против богатеичей пока не запахло. И приступили мы к учебным занятиям. А вернее, к заучиванию различных мошеннических комбинаций и процесса ловкого подсчета очков. Главное — чипование, как в пять секунд все чипы в стейк заграбастать. Девка вполне была права, сравнивая все с заводским конвейером и зоопарком.
Однако что это? Снова учебный процесс? Учеба не д ля меня. Одного псевдорабочего дня оказалось более чем достаточно.
Под конец меня, вполне зашторенного от полного осознания бесполезности действий и информации, очень даже похвалили и куда-то там назначили. А мне такое надо?
Что ж. Опять неудача. Не вышло из меня ничего. Никчемный я субъект, преникчемный. «Я» оказалось совершенно невосприимчивым к порядкам внешнего мира. Да и кто вообще я? И где? Барахтаться бесполезно. Кричать бесполезно. Весна больше не придет. В голове все крошится и постукивает. Время уж явно не ничто. Движение и саморазрушение.
Тем более плохо, что не удалось мне утереть нос Латину. Когда я возвращаюсь, Латин лежит на диване.
— Никулин ведь умер, — сообщает он.
— А кто это?
— Ну, помнишь. Они там с попугаем на пару передачу вели по ящику в морских фуражках. Так из-за кого-то из них передача и называлась «Белый попугай».
— Это клоун, что ли? У него еще цирк на Цветном вроде был? Рядом с бинго? Бинго помню. И чего? Прикольный клоун, несмешной, правда… А что это ты сейчас такой давняк вспомнил?
— Да Лимонова должны выпустить, как по ТВ ляпнули. Я вот лежу и думаю, отдадут ему цирк на Цветном или не отдадут? Тоже ведь клоунская труппа у них энбепешная, и тоже ведь несмешная…
Латину, видимо, по зашторке совсем уж бредовые мысленки приходят. Рассказываю, как я звонил «мразью» устроиться и ходил «винтиком-шпунтиком бесполезным» обозначиться. Он смотрит на меня как на полного идиота.
У него другие заморочки. У него-то теперь, оказывается, любовь. Такая, ради которой он готов переплыть реки и перейти горы. Предать всех и вся. Безумная любовь к самому себе. Еще он убежден, что чем хуже ему будет от этой любви, тем лучше.
— Понимаешь, Латин, я уже ни в чем не вижу ни малейшего смысла. В последней пушинке на полу, в последней крошке на тарелке. В любом движении, поступке, даже помысле. В мельчайшей и незначительной вещи. И даже слова, часть которых еще пытается выстраиваться у меня в законченные предложения, представляются полной глупостью. Я хочу просто замереть и наблюдать миллион лет за ними. И знать, что будет через сто, тысячу, десять тысяч лет. Замереть и хватать раскрытым ртом отсутствующий воздух. И чтоб никто никогда не залечивал мне мозги.
— Это называется очень просто.
— Как?
— Экзистенциальный Пиздец.
— Ты не первый, кто говорит мне об этом, Латин, — Ты сам написал про это в своей дурацкой статье, тебе лезет это подсознательно в голову, но ты не хочешь в этом сам себе признаваться.
Бредем на стоянку за тачкой. По пути Латин грузит свою нехитрую теорию. По его мнению, и демократию, и коммунизм, и национал-социализм, выдумывали гениальные люди. Типа как поэты, идеалисты. А потом особи подхватывали теории, искажали все, портили и извращенным ревели во всю пасть. А потом приходили коммерсанты и портили все окончательно.
Я устал слушать. Просто плюхаюсь на пассажирское сиденье. Трогаемся. Главное — движение. Сегодня Латин настроен лирически: ему по срочнякам нужны тины и точка. Мы проезжаем через Ленинский проспект, центр, весь Кутузовский, возвращаемся на Садовое кольцо. Поездка никогда не закончится. Весна никогда не притч Может, мы хоть куда-нибудь врежемся? В Театр Сатиры или в «Пекин»?
Пока едем, Латин слушает «Offspring». Потом переключается на «The best of «Nirvana». Затем сравнивает Кобэйна с Моррисоном.
Затем начинает петь уже сам. И классику, вроде как «Марсельезу»:
Allons enfants de la Patri
le joir de gloire est arrive
contre nous de la tirranie…
Увидев на обочине пару тинс, он резко бросает руль вправо и, заткнувшись, радостно поясняет:
— О! Мразевки! Животные!
Остановившись, перегибается через меня к окну и рассматривает малолетних. Сначала облизывается, потом тускнеет, откидывается на водительское сиденье и бьет по газам:
— Шлак!
И поет другую, уже дореволюционную песню:
Читать дальше