Заканчивалось лето. Прошло оно торопливо, но как-то тихо, под горкование голубей, безо всяких сколько-нибудь примечательных событий. И к добру – в деревне говорили, что лето – не время для происшествий, не полагается, дескать, летом им случаться. Вот зима – это дело другое, сплошные скверные истории и переделки: то дрова закончатся, то в прорубь какой-нибудь мальчонка провалится, то пьяный дед насмерть замерзнет в двух шагах от дома. Хотя и от лета, конечно, здесь было одно название: весенняя слякоть слишком незаметно переходила в осеннюю молость. Но ежедневно заглядывать в календарь и отрывать листочки с цифрами давно стало привычным развлечением. В начале каждого года торговцы привозили сюда календари, всегда один вид: настенные отрывные. В декабре все так и ждали уже, когда исхудалый оборвыш сменится пузатенькой книжицей с картинками, изображавшими богатую русскую природу, красных девиц, удалых молодцев, лихие пляски и хороводы. Но, говоря начистоту, в Волглом давно пора было отменять четыре сезона и объявлять два, потому что пять месяцев в году здесь шел снег, а остальные семь – дождь.
Утром после завтрака сельский священник Лукьян Федотыч, как и всегда, отправился прогуляться по поселку. Распорядок его дня был неизменен. Едва только рассветало, как он поднимался с кровати, наскоро съедал что-нибудь и выходил со двора. Закрыв калитку, он всегда окидывал взглядом свой старый дом, к кровле которого вместо конька был прилажен небольшой крест («Лукьяново жилье-то больше на голубец, чем на избу похоже», – пошептывали соседи). Ветер тихонько развевал его редкую черную бороду, которую он то и дело приглаживал ладонью. Чтобы внести в ежедневные прогулки разнообразие, Лукьян Федотыч всегда немного изменял маршрут. Дойдя до первой развилки, он неизменно поворачивал в иную по сравнению со вчерашним днем сторону. Самым скучным ему казался не оставлявший возможности выбора путь до первого поворота. Улицы Волглого представляли собой потоки грязи, липнущей к подошвам как мякоть гнилых яблок. При каждом шаге калоши погружались в хлюпающее месиво и чавкали. В другое время года грязь никуда не исчезала, а разве что превращалась в слегка подмерзшую глинистую корочку. Но Лукьян шествовал по слякоти с неизменным достоинством, ухмыляясь подозрительно-насмешливыми глазами, под которыми, словно подушечки для иголок, пузырились мясистые мешочки красноватой кожи. С небес струился привычный безвременный полусвет, прозоры чердачных дыр буравил неугомонный ветер, со дворов доносилось негромкое курлыканье проснувшихся гусей и куриц. Унылое селение как всегда пропитывал нескончаемый туман. Курясь, сумрак поднимался с холодной земли, смешивался со струившимся из закоптелых дымников смуглым паром и вымерещивал во влажном воздухе неразборчивые силуэты, на которые священник, впрочем, не обращал ни малейшего внимания. Лукьян зевнул, вдохнув знакомую кислость отстоявшейся дождевой воды. Его пухлые губы свернулись в овал, слегка обнажив рассыпанные, как последняя мелочь в кошелке, кривые полуистлевшие зубы и сверкающие холодом коронки.
На деревне уже появлялись первые прохожие, бабы несли от колонки блестящие цинковые ведра с водой, без коромысел – прямо в руках. Потупив взор, они здоровались со священником, и он отвечал им кивком. Ему нравилось, как они избегают его взгляда, как в суете прячут виноватые глаза, как будто бормоча в замешательстве какие-то ненужные и неуместные оправдания. В эти мгновенья он чувствовал себя как-то особенно прочно на своем месте. Он любил их смятение, робость и страх. Довольно часто Лукьяну приходилось вступать с ними в неизбежный разговор – пустой, скучный, бессмысленный, ничем не заканчивающийся, не нужный ни ему, ни им, и от этих бесед, сводившихся к обмену банальностями и избитыми словами, у него, как правило, портилось настроение. – Что новенького? – интересовался священник. – Да идут дела потихоньку… – скукоживая рябое лицо в улыбку, отвечал какой-нибудь низкорослый и корявый мужичок. И от одного этого «потихоньку» Лукьяну порой становилось тошно, и довольство в один миг оборачивалось пыткой, одно это гадкое слово часто вызывало у него неудержимое желание яростно заорать, затопать ногами, совершить что-нибудь невообразимое. Приятное ощущение от прогулки моментально улетучивалось и сменялось конвульсивным раздражением и отвращением, бурлившем внутри тела.
Лет пять назад священник ясно понял, что глубоко презирает всех этих людей – всё население маленькой деревушки. Всех без остатка. Презирает их чувства, их бессмысленную суетную жизнь, их нахальное и простодушное панибратство, их никчемные хлопоты, их куриные сердца, мелочность их душонок и, прежде всего, их веру. Да, эта вера казалась Лукьяну ничем иным, как продолжением тупоумия и невежества, это была вера по инерции, нечто передававшееся по наследству вместе с покосившейся избой, печкой, лопатами и прочим скудным приданным. А ведь все они исправно крестили новорожденных, и даже в бане никто из них не смел снять с шеи креста, хотя никогда не задумывался о подлинном смысле крещения и едва ли осилил бы и половину Евангелия от Матфея. Крещение было чем угодно – средством от сглаза или болезни, защитой от нечистой силы, но только не единением с Церковью. Этот маленький крестик да заплесневелые иконки в уголках изб были жалким тотемом. Ничего другого они сроду не знали. Убожество их жизни приводило священника в ярость. Его душила затаенная злоба и жажда мести, воплощавшаяся во вполне ощутимом физическом недомогании.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу