Банкетный зал взорвался овациями. О пол застучали палки. Мамэ встала и захлопала. Она обычно делала так перед телевизором, и в детстве меня это ужасно раздражало. Они же тебя не видят, говорил я. Сядь. Нет, по-моему, они фантастически играют. Она простояла весь финал открытого чемпионата Франции 85-го года, когда Виландер играл против Лендла. И все равно Виландера она не любила. Она считала, что он слишком много плюется. Бьерн Борг лучше, он никогда не плюется, а сглатывает, «как джентльмен». В тот раз не только я, но и все хотели, чтобы она села, но мамэ только сделала громче, назвав идиотизмом то, что каждый раз, дойдя до шести, они начинают снова. Могли бы играть хотя бы до десяти. «Или взять часы, поиграть час, и тот, у кого будет больше мячей, и станет чемпионом. Безумие какое-то. Посмотрите, он опять плюется».
Соловей положил руку на плечо кузины Кацмана. Он сказал, что был очень близким другом ее матери. Ему известно, что и она прошла через ужасы Холокоста. Это была удивительная женщина, и он может только сожалеть, что ее больше нет среди нас. Если бы сегодня она была жива, может быть, она сумела бы образумить своего ребенка. Может быть, она бы сказала, моя любимая доченька, нельзя смеяться над страданиями других людей. Именно здесь-то и кроется большая опасность. Свидетели исчезают, и скоро не останется никого, кто мог бы рассказать, как это было. У народа, который не извлек уроки из истории, будут развязаны руки. Вот какое будущее мы оставляем нашим внукам, вот что его беспокоит. Он продолжал говорить, пока кузина Кацмана не встала и громко не сказала, что ее мама вовсе не умерла. Она видела выставку, и ей понравилось.
Среди собравшихся на какое-то время наступила тишина. Соловей потер кончики ушей и пожал плечами. Если ее мама жива, почему она не дает о себе знать? Разве так ведут себя со старыми друзьями, поинтересовался он перед тем, как Заддинский в углу попросил Этель Зафт сказать несколько слов об осенних встречах старейшин.
* * *
« Meine руки, посмотри на meine [29] Мои (идиш).
руки, Якоб. Посмотри, как они дрожат, ты только посмотри».
Мы сидели на втором этаже в кондитерской Брэутигама. Тети, закутанные в пледы, ели вилками пирожные. Булькала минеральная вода.
Мне принесли кока-колу, и я стал мешать соломинкой кусочки льда на дне стакана. В дальнем конце зала парень играл на пианино. Мамэ время от времени оборачивалась и смотрела на него угрожающе. Как они могли подпустить этого поца к клавишам. Его игра причиняла ей боль. Теперь, когда она не может играть сама, ей вообще тяжело слушать музыку. Ее пальцы больше никогда не извлекут звуки. Этот способ получать удовольствие для нее больше не существует. Ночью она не может спать, лежит без сна в голубой спальне, и свет уличного фонаря, проникающий сквозь жалюзи, режет глаза, а скрежет первого трамвая на рассвете царапает слух. Она сама виновата, ведь она же мать. Еще в детстве он был чувствительным. Ему был нужен человек, который бы его понимал.
Я потрогал соломинкой истаявшие кусочки льда и выпил покрывающую их колу. Мамэ держала чашку обеими руками. Чайный пакетик выпал из бумажной обертки и плавал почти на поверхности, волоча за собой белую нитку. Мне хотелось спросить ее, что случилось с папой на работе в тот день, когда позвонил его коллега, но я никак не мог сформулировать вопрос.
«Он мог взять кого угодно, — тихо сказала мамэ. — Вся община его хотела. Он меня не слушал. Он был как заколдованный, Койбеле, как заколдованный, говорю тебе».
Она пила чай, делая маленькие глотки и энергично прихлебывая. Каждый раз, ставя чашку на стол, она смотрела на меня и кивала, словно чтобы придать своим словам вес. Допив чай, она встала и сказала, что хочет в туалет. Я должен идти с ней. Она боится запираться. Дверь туалета может захлопнуться. «Вот, — сказала она, поискав в кармане пальто. — Вот тебе шоколадка».
В очереди в туалет она рассказала, что раньше в этом кафе на пианино играла еврейка. В то время ходить сюда было настоящим счастьем. У той женщины был сын, на несколько лет младше папы, «маленький kacker [30] Говнюк (идиш).
вот такого роста, — она показала сантиметров восемьдесят от пола, — но зато гений».
Мамэ продолжала рассказывать о талантливом сыне пианистки, уже зайдя в кабинку. Он работал в Париже, а теперь работает в Министерстве финансов. Когда-нибудь — baruch hashem [31] Дай Бог (иврит).
— он, может быть, войдет в правительство, «и там, Койбеле», — я слышал ее сквозь закрытую дверь, — «там ты увидишь, что могут сделать знания. Имея знания, самый маленький может дойти до самого верха».
Читать дальше