О своем решении переменить работу я не сообщаю. Ингрид не может ничего написать мне, так как у нее сломана левая рука, а она левша, и просит Паулину поблагодарить меня за конфеты, что та и делает.
Когда я обо всем этом думаю, меня даже радует, что она не может мне писать, потому что это лишает ее возможности выудить у меня какие-либо обещания. Теперь она прикована к постели, а я ухожу от Уиттейкера, и нужно этим воспользоваться, чтобы покончить со всем раз и навсегда. Тогда, вероятно, мне сразу станет легче, и я не буду чувствовать себя так погано. Все будет в порядке, если я не буду видеть ее. Тогда я и думать о ней перестану.
Сегодня после обеда я сообщил мистеру Хэссопу, что собираюсь в конце недели подать заявление об уходе. Особых возражений это не вызывает. По-видимому, ему решительно все равно, останусь я или уйду. Тем не менее мы довольно долго переливаем из пустого в порожнее, и он расписывает мне, какие блестящие перспективы открываются перед чертежником, и разъясняет все отрицательные стороны работы продавца в магазине. Я говорю ему, что уже обдумал все это, что предполагаю стать со временем не просто продавцом, и на этом наша беседа заканчивается.
В пятницу утром приношу мое заявление мисс Пэджет, секретарше мистера Мэтью, и через две недели после этого покидаю бюро, совсем как Конрой, уложив свои чертежные принадлежности в портфель и засунув в карман красивый бумажник из свиной кожи с моими инициалами и вложенным в него фунтом стерлингов — прощальный презент от сослуживцев.
В последнюю минуту, когда они вручают мне этот бумажник и Хэссоп несет всякую чепуху, как в тот раз, когда провожали Конроя, чувствую, что к горлу опять вдруг подкатывает комок, бросаю взгляд на лица сослуживцев, и меня охватывает паника: а что, если я делаю неверный шаг? Потому что в эту минуту мне припоминается все только самое хорошее — те дни, когда все здесь так радостно волновало меня и я еще не испытывал ни скуки, ни томления. И я думаю о том, какие они все славные ребята, и где-то еще я встречу таких славных ребят, и о том, что мне будет здорово их не хватать.
Но с этим покончено. В следующий понедельник с утра я начинаю работать на полной ставке в магазине мистера ван Гуйтена.
I
С работой в магазине я осваиваюсь довольно быстро, так как она продолжает мне нравиться ничуть не меньше, чем раньше. Мистер ван Гуйтен объясняет мне, как выписываются накладные и ведутся книги, и вскоре в те дни, когда нет наплыва покупателей, он уже предоставляет мне самому справляться с этим делом. Я стараюсь вызубрить каталоги пластинок от корки до корки — даже всю эту самую «классику», — и, когда слушаю пластинки, кое-что начинает мне даже нравиться не меньше, чем джаз и популярные эстрадные песенки, хотя любимчика мистера ван Гуйтена Брамса я все еще никак не могу переварить, так же как и последних квартетов Бетховена, которые, по словам Роули, он написал, когда оглох. Камерная музыка не в моем духе: я люблю, чтобы в оркестре звучала четкая мелодия и было много ударных и побольше звона, и вскоре делаю открытие, что старина Чайковский вполне меня устраивает. Я начинаю лучше разбираться во всем этом, потому что мистер ван Гуйтен частенько берет меня с собой в Лидс или в Бредфорд, куда он отправляется на своем автомобиле всякий раз, когда там выступает какой-нибудь знаменитый оркестр. Вообще-то эта музыка способна только нагнать сон, но иной раз что-то вдруг крепко задевает тебя за живое, а другой раз чувствуешь, что какие-то вещи, которые не нравятся тебе сейчас, может и понравились бы, если бы послушать их еще разочка два-три. По дороге на концерт и на обратном пути мистер ван Гуйтен все время говорит о музыке, и мне интересно слушать все эти истории о великих композиторах — о том, как трудно им доставалось на первых порах, когда никто их знать не хотел и не любил их музыку. Он здорово начитан, этот мистер ван Гуйтен, и умеет интересно рассказывать о том, как Мусоргский слетел с катушек и свихнулся, или о том, как Чайковский всю жизнь писал одной пожилой даме письма, но никогда с ней не встречался и как он пытался покончить с собой, выпив отравленной воды. Некоторые из этих композиторов были, в самом деле, занятными людьми. Мистер ван Гуйтен постоянно говорит мне, что музыка, если я буду терпелив, когда-нибудь раскроется мне, как огромный прекрасный цветок.
— А зачем им нужно было писать ее так, чтобы было трудно слушать? — спрашиваю я его как-то вечером, когда мы возвращаемся из Бредфорда с большого симфонического концерта.
Читать дальше