— Вино черпаешь? Дай-ка выпить. Идиот, — кричал он пьяным голосом, — где твоя голова? Да таких, знаешь, сколько у тебя еще могло бы быть?!
На его лице была кровавая царапина.
— Не болтай!
Ему даже жаль стало Михала. Наверняка он снова пытался назначить свидание и тщетно, а все те, что пьяными голосами орали за забором, не знали, куда бы им пойти, а главное — куда вернуться. «Яночка, — сказал он про себя, — моя златовласочка».
Он снова осторожно переступил через лежащих, но перед дверью на мгновение заколебался; войду — и мы будем вместе, а потом уже все время, всегда; будто стоял он на высоченной башне, ветер раскачивал ее, прижимая к земле, но сверху все было видно. Павел глубоко вздохнул:
«— Что ты хочешь?
— Ничего, только тебя.
— Нет, ты еще чего-нибудь пожелай.
— Хочу быть очень счастливой.
— Еще чего-нибудь!
— Тогда белого коня.
— Вон бежит!
Они смотрели на табун белых лошадей — лошади мчались далеко, у самой черты горизонта.
— Никто не убьет их?
— Нет, я этого не позволю.
— А меня?
— Ты будешь жить всегда. Если б даже мне…
— Не говори так. Я без тебя не хочу жить».
Он тихонько открыл двери. Она уже лежала.
— Тебя только за смертью посылать. Ну, иди, — улыбнулась она. — Плюнь на воду.
Под окном все пели, громко и пьяно:
Эй, ячмень, ты мой ячмень,
Зеленый ячменек…
— Ах ты, козлик, — сказала она, — ты мой козлик.
Была ночь, когда за окном играла труба, она лежала в чужом доме с раненой рукой, и он тогда пришел под ее окно. Этого уже не вернуть?
Лучше не надо.
А жаль!
Она прижала его к себе.
Горячие губы и горячая грудь.
Он много хотел сказать ей. Она перевернула всю его жизнь.
Легкое дрожание. Дыхание трепещет, дыхание приближается и сливается.
Она дала смысл всему — мыслям и снам, каждому движению. И боли, и ужасу.
Крутые косогоры, сухие и жесткие. Стремительный налет дождя.
Он мог бы жить где угодно, он мог бы пережить разрыв с кем угодно — у него была она, и теперь он мог не бояться одиночества.
Мгновение неподвижности, мгновение над полетом птиц.
Но он молчал, а потом падал на широких распахнутых крыльях.
Он проснулся, проспав всего лишь несколько минут, но месяц тем временем вступил в комнату несколькими узенькими полосками и неподвижно сиял в ее глазах, наполняя их великой темной звериной красотой.
— О чем ты думаешь?
Она совсем проснулась.
— Как будем жить.
Он наклонился над ней и поцеловал ее в губы.
— Мы не останемся здесь, — шептала она, — завтра же соберем вещи. Поедем в Чехию!
— Но у меня же здесь работа.
— Это неважно — работы везде хватает.
Он работал на плотине с самого начала и теперь, когда дело могло рухнуть, стыдился бежать. Кроме того, ему хотелось дождаться, когда вернется из больницы Смоляк, хотелось поговорить с ним, потому что глубоко под счастьем жила в нем тоска той ночи, когда он, словно безумный, летел по грязной дороге за помощью. И перед свадьбой он все время думал о той ночи. Но теперь он не мог думать ни о работе, ни о Смоляке, ни о чем другом, не имеющем отношение к его любви.
— Поедем.
— И никогда сюда не вернемся.
Он смотрел на обгоревший потолок — это была тишина всеми покинутой деревенской ночи, тишина между засыпанием лягушек и пробуждением птиц, тишина глубочайшей темноты, в которой родятся призраки.
— Да, — шептал он, — ты права. Здесь нет никаких возможностей. — И в эту минуту ему показалось, что там будет все: жизнь, и счастье, и любовь, исчезнет там всякая тоска, и беспомощность, и растерянность, и поиски надежды.
Там-то уж наверняка люди знают, зачем живут, и среди этих людей найдут себя и они.
Валига поднял скрипку, заиграл печальное соло. Трактирщик Баняс ходил между танцующими, держа в каждой руке по шести кружек пива.
Вчера утром увезли Йожо — нашли у него в погребе оружие; Баняса тоже допрашивали, допрашивали и Врабела, тот только что вернулся и запивал пивом свое волнение.
Баняс поставил перед ним кружку.
— Похоронный марш надо бы играть, а не танцы здесь устраивать… Что скажешь, старина?
Врабел даже и не глянул на него.
— Сукин сын только мог стрелять в человека, — сказал он, — в несчастного человека.
Он не любил Смоляка, но причиной тому, видно, была его нечистая совесть. Он один-единственный знал, кто предал семью Смоляка, и поэтому чувствовал себя как бы соучастником. Но выдать священника было б грехом, пусть даже священник и обрек этих людей на смерть — что, конечно, было куда более тяжким грехом, — только пусть уж со своим слугой разбирается господь бог сам.
Читать дальше