Он составлял ей партию в песенном кругу, слушал, как она играет, перебирая колдовские струны, создавая неземные мелодии, напевы утраченного рая. Встречи тянулись ночи напролет, одна за другой, под ярким светом летней луны. Он не знал, как удалось птичке впорхнуть из клетки и угнездиться в пленительной привлекательности улыбки, лучи которой опутали его словно паутина. Он отвечал на зов, качался в ритме мелодии, глядел и внимал, а поутру тащился на совет старейшин передавать свое послание, будить глас божий в сердце вождя Ифугаса…
Он устраивался в их кругу на полосатом коврике. Водил взглядом по узорным полоскам, чтобы побороть в душе юношескую застенчивость, и — говорил. Он опасался глядеть на величественный ряд головных уборов, который собирал вокруг него шейх племени, словно желая привести гостя в трепет, он прятался и исчезал в переплетении линий, наклонах и изгибах, треугольниках и квадратиках, нескончаемых цепях этих народных рисунков, сделанных на совесть и с любовью, создававших джунгли неведомого мира для влюбленного странника, прибывшего в сопровождении каравана купцов в Томбукту. Из этого протокольного коврика заседаний он выдумал себе джунгли — завесу от устроивших ему блокаду острых взглядов.
Он начал с первого изгнания и долго говорил о бедственном положении жителя Сахары. Он прибегал к сказкам бабушки о знаменитом Вау и посвятил ему интересный отрывок своей речи. Затем он сказал, что жизнь в пустыне — путешествие более краткое, чем может предполагать пресветлый вождь: первую половину его проводит раб божий в борьбе с бедностью, засухой и голодом, а вторую половину тратит на торговые поездки в Томбукту, Агадес или Тамангэст. И постепенно понижающийся счет жизни он начинает еще до того, как осуществит свою благородную мечту, ради которой, как считает юноша-пустынник, он сотворен на этот свет, то есть — любовь.
Он томится на вечеринках праздника вожделения, бьется головой о каменистую почву, чтобы увенчать голову любимой стихами, рассудок покидает его голову, и он решает совершить налет, является к ней с пленниками, а когда очнется, вдруг открывает, что жизнь вступила в союз с пустыней, и обе они строят ему вечные злые козни. Он обнаруживает себя скрюченным вокруг лотосового посоха либо какой палки из дерева акации. Сидит каждый день в тени вечерних сумерек, хлебает свой зеленый чай и… отдается всецело вниманию всепоглощающей тишины. Да. Внимание языку Аллаха в великой тиши есть все, что досталось ему от захватывающего путешествия, в котором он сегодня, под властью наступившей старости, уже не в силах разобраться: было ли оно в самом деле, или только приснилось? Так как же полагают думающие люди племени, отравлять эту краткую мечту сахарца жестокостью, противоборством и межплеменной враждой — дело разумное или это еще один вид безумия?
А затем произошло чудо, в которое Адда смог поверить только по истечении длительного времени. И поверил-то, верно, только потому, что оно повторилось в племени, пуще того — переняли его все племена Сахары, сделав его примером талантливости ума и людской глупости.
Пресветлый вождь вскочил со своего тронного места, весь дрожа, и обхватил его своими тощими руками. Обнял его посреди безмолвной угрюмости шейхов. Объятие длилось долго, и когда шейх ослабил, наконец, сплетение рук на его шее, Адда почувствовал, что дрожит, и пот струится потоком по всему его телу под праздничным, торжественным одеянием.
Воцарилось молчание…
Вдруг в соседнем шатре раздалось радостное клекотание женщины, неожиданно прорезавшее наступившую в округе тишину, и головы шейхов, увенчанные тяжелыми чалмами, зашевелились, бодая друг друга, раздались возгласы и первые комментарии. Адда понял, что взволнованы они все не чудным прыжком, совершенным их вождем, и не восхищением перед юным чужаком-пришельцем, которое он выразил в жарком объятии, но неожиданный отказ его от соблюдения традиционной церемонии достоинства и высокомерия, того наряда, которым кичатся взрослые в общении с юнцами и который порой переходит в ненависть и презрение. Именно это создало такое чудо, ему возликовали женщины, а старейшины изумились и нарушили обет молчания.
Вождь усадил гостя рядом с собой, продолжая крепко держать его за руку. Молчание вновь воцарилось в кругу мужчин.
Наконец шейх заговорил:
— Не грех человеку мудрому признать истину — даже если бы был он главою племени. Когда прибыл ты посланцем от своего вождя, шевельнулась у меня в груди та же мысль, что и у прочих людей: что ж это, неужели достигла гордыня шейха Амангасатена такого предела, что забыл он заветы предков и послал безусого мальчишку посредничать в противостоянии двух племен? Искушение призывало меня прочитать этот скрытый намек так, будто вождь хотел втайне бросить мне вызов, и вот что буквально пришло мне на ум: «Он хочет войны. Если глава племени удалил людей думающих, не поручил им роль посредника в таком деле, то надо быть осторожным и понять его истинные намерения: ведь он под видом предложения заключить мир, на самом деле тайно готовит войну! И я поверил этому вредному внушению и оставил тебя обретаться и ждать тут целый месяц. А тем временем скрытно послал я мужей разобраться в истинных намерениях вашего вождя и понять, желает ли тот время выиграть и к войне подготовиться. Удивило меня, что люди мои вернулись с доказательством того, что мнение мое было ошибочным и грешным. Только что же ты думаешь, сынок: разве доказательство это было достаточным, чтобы начисто погасить сомнения, заставить его отступить и начисто исчезнуть из сердца? Я знаю, эта беда, если найдет путь к сердцу человека однажды, проникнет в него глубоко, как клещи проникают в шкуру верблюда.
Читать дальше