— Что с браслетом сделал? — неожиданно спросил шейх.
— Ишь ты! Привязал его к концу посоха, как я в детстве, бывало, змей привязывал да девчонок ими пугал. Ха-ха-ха!
Вождь изумленно глядел на него.
— Потом… Потом я с ним поступил так, как всякий мужчина поступать с металлом соблазнительным должен: решил я женское сердце покорить и отдал его Тафават. Вот так.
Вождь на эти слова ответил укоризненным взглядом, и дервиш покорно продолжал:
— Только она его в дар горе вручила, вместо того, чтобы на запястье надеть.
Вождь молчал. Служанка принялась хлопотать над приготовлением второй перемены чаю. Снаружи на просторе свистел и выл южный, полы палатки трепетали и хлестали по земле, будто она и впрямь собиралась тронуться в путь.
— Ты с ней вместе к горе ходил? — спросил вождь.
Муса утвердительно кивнул головой, прикрывая рот полоской лисама. Одним движением руки шейх стер на песке все свои рисунки, сказал загадочно:
— Крепкой же веревкой она тебя повязала, посильнее чем сура «Фатиха» будет, да и вообще все суры Корана.
Дервиш уставился на него своим косым глазом, следы влаги показались на его белом лисаме, покрывавшем рот. Это не укрылось от взгляда шейха. Он пояснил:
— Жертвой…
— Что? Жертва джиннам мужика с женщиной связать может?
— Крепче крепкого.
— Но она же… Она же за Удадом числится?
— Джинны на договора человечьи внимания не обращают. У них свои законы.
— Но все же… Ха-ха! Ты же знаешь мой секрет…
— Знаю. И джинны тоже знают. Они больше знают, что мне о себе известно и что ты о себе знаешь. Так-то!
— Ха-ха-ха! — попытался рассмеяться дервиш, однако, что-то в выражении его глаз было далеко от веселья. Взгляд его говорил о противоположном. Это было мучение. Для дервиша глаза — что язык. Этот скрытый его язык, казалось, умолял шейха страдающим взглядом, возопил немо: «Ты-то мой секрет не объявишь!» Вождь опустил голову ненадолго, затем поднял ее, обратив на своего несчастного друга немой взор и не подавая никаких знаков твердо ответил этим взором: «Нет, никогда. Я унесу его с собой в могилу».
Ветер еще раз донес до их слуха отголосок зова глашатая.
На исходе ночи, когда лик луны увял, пораженный усталостью и изможденный, невинную тишину Сахары нарушал иной зов — загадочный, дикий, он раздавался из оврага под акацией.
— Ау-у-у… Ау-у-у!.. — завыл он внезапно и странно, пугая сбившихся в кучу верблюдов, разрушая все безмолвие и величие ночной Сахары, поражая серые стада овец и коз и ввергая их в паралич… От этого воя сотрясаются тела у пастухов, а старухи с давних пор улучают возможность преподнести назидательный урок своим внукам, чтобы вели себя смирно. У глубоких стариков он вызывает такой восторг, с которым может сравниться лишь их восхищение жителями потустороннего мира.
Это единственный зверь, который занимает львиную долю в рассказах и повестях народов Сахары. Ему дают тысячу имен, тысячу прозвищ, тысячу кличек — только не называют его собственным именем. Потому что произнести его имя вслух — значит позвать его, и всякое произношение слова «ибиджжи» [157]устами ребенка, или старика, или любого мужчины, приближает его к стаду скота на тысячи шагов. Ибиджжи — запрещенное слово, которому отдают все силы прорицатели, вкладывающие в него все, почерпнутое ими из колдовских знаний, чтобы стреножить ему лапы, ослепить его напрочь, лишить рассудка и отодвинуть прочь от стада. Люди говорят, это требует огромных усилий, гораздо больше тех, которые нужно потратить на подготовку пут для самого сильного шайтана Сахары. И несмотря на это, нет ничего проще, чем разрушить иллюзорность этого заклинания. Достаточно озорному подростку произнести это запрещенное имя, чтобы зверь разорвал все препоны и ворвался в обреченное стадо. А если ворвется он туда — вмиг все вокруг запылает огнем, словно солома. Со всем стадом будет покончено мгновенно, прежде чем успеет несчастный пастух закончить чтение первой строки псалмов священного Асахиг.
Однако умудренные жизнью пастухи — вот, пожалуй, единственно кто способен распознать секреты в голосе его самого. Они узнают, когда он голоден, а когда и вполне сыт. Они знают все хитрости в его вое: сытый он плачет, а голодный — смеется. Они утверждают, что он издает долгий мучительный вой, когда насытится, потому что знает — голодать будет долго, прежде чем выпадет ему ухватить новую жертву. Он испускает радостные, ликующие завывания, когда голоден, потому что знает: как бы долго голод ни длился, когда-нибудь он завершится пиршеством с нежным ягненком, и придет долгожданная сытость. Только никто, кроме этих мудрецов не в силах различить, в каком это состоянии зверь пребывает сейчас, и уловить смысл в его завываниях.
Читать дальше