«Что-то не так с твоим Цветочком, Анчи?» Зато у меня есть зрительная труба, и после урока физики я, как паинька, иду в уборную. «Я не выдам мою Блюте!» — говорю я со слезами на глазах, и вот уже я герой и растроган до дрожи. Лейнзамер стоит над желобом, он отталкивает меня: «Я — первый!» — заявляет он властно. «Это потому, что ты отрядный вожатый?» — взвиваюсь я. «Ерунда! — бросает он с глумливым смешком и, нарочито изображая истинно германское произношение немцев из рейха, изрекает: — Просто власть принадлежит сильнейшему». Сегодня это настолько выводит меня из себя, что я готов прошибить ему башку; его черепушка треснет на мелкие кусочки, и на каждом останется шматок его дурацких властолюбивых мозгов. Если бы я сейчас нашел спички, то сегодня я бы сделал то, перед чем спасовал, когда в уборной проводили испытание на храбрость, я бы вытащил и взял в руку весь коробок, все шипящее белым пламенем содержимое. А так остается только ждать, когда меня успокоит гуляющий по венскому предместью, на диво мерзопакостный осенний ветер, пока я бреду по затемненным улицам, на которых утешительно попадаются собачки, кошки, слоники из светящегося состава на обтерханных воротниках, бреду до остановки, к которой подходит скрипучий дребезжащий трамвай, чтобы наконец-то выгрузить меня возле дома, где никто меня не встречает, так как родители еще не вернулись.
Их отсутствие с недавних пор стало означать для меня потрясение, которым я дорожу. «Мы ушли в кино, ты можешь разогреть себе картофельные оладьи». Какие там оладьи! Я бегу в спальню, прыгаю на мамину кровать, сбрасываю одежду, залезаю в точно уж недевственную постель, роюсь в ночном столике, торопливо вытаскиваю из него флакончик духов — хотя и не «Убиган», но что-то в этом роде, тоже от Коти, — душусь, немного тронув себя белой резиновой пробкой возле левой и возле правой ноздри, рот изнутри и пестик (я все время пользуюсь словом, знакомым из школьных уроков), и затем, единственный раз в жизни, имею — и как еще имею мою милую госпожу Блюте, но прежде, чем этому произойти, я в испуге вскакиваю и, зажимая крайнюю плоть, убегаю в уборную. Мама вслух удивляется, отчего это тут сегодня так сильно пахнет духами, но папа говорит: «Пойдем-ка в мой кабинет, мне надо кое-что тебе сказать». Я поплелся за папой, как баран на бойню, а он между тем с дружелюбным выражением торжественно усаживает меня за свой письменный стол на величественный стул в старонемецком стиле, здесь царят фиолетовые чернила и царапающее перо.
— Знаешь что, Только, ведь ты уже становишься зрелым мужчиной.
— Знаю, — горячо откликаюсь я, охваченный самыми разнообразными чувствами, которые как-то все сразу перемешались в душе.
— Вы, слава Богу, все это знаете из школьных уроков, но я говорю с тобой на основании практического опыта. Ты наверняка, как все мальчики, у которых еще нет девушки, не сегодня завтра начнешь онанировать.
Кровь запульсировала у меня в жилах такими толчками, словно с каждым ударом сердца там перекачивались целые ведра. Я заерзал на стуле.
— Но я тебе советую не слишком этим увлекаться, иначе ты потом осрамишься с дамами. Вот посмотри, что написал об этом один человек. — Я не могу вырвать книжонку из рук отца и не могу прочесть имя автора. — Возможно, сейчас она под запретом, но написана с умом.
Папа говорит, что ему на днях дала эту книгу пропагандистка предохранения.
— Да-да, предохранение и сейчас существует, и ведь действительно приятно, когда ты, не будучи частью системы, можешь как-то помочь людям просто благодаря своему служебному положению. Это я объясню тебе как-нибудь потом, ведь хотя ты уже пахнешь как мужчина, однако еще не стал сложившимся человеком. Запреты есть, и от них никуда не денешься. Есть очень много запрещенной литературы, например весь дадаизм. Вот посмотри, я покажу тебе, что о нем говорит твой фюрер.
Я погружаюсь в чтение «Майн кампф»:
«Нельзя отрицать, что в прежние времена тоже встречались заблуждения, приводившие к отклонениям от хорошего вкуса, однако в этих случаях речь скорее шла о таких творческих отклонениях, в которых потомки могли все же признать наличие определенной исторической ценности, а не о тех продуктах уже не столько художественного, сколько духовного вырождения, доходящего до полной бездуховности. В этом искусстве уже наметился тот политический крах, который в дальнейшем получил свое отчетливое выражение.
Большевизм искусства — единственно возможная форма жизненной и духовной реализации большевизма в целом.
Читать дальше