Снова и снова я подходила к нему с вопросами по его лекциям. Но теперь, когда первый шок от моих исключительных знаний прошел, Гвалтиери, что обнаружилось почти сразу, вместо того чтобы увлечься мною, начал меня избегать. Я много раз себя спрашивала о причинах такого его поведения. Паника перед чувством, которое он видел в моих горящих нескрываемым обожанием глазах? Или робость перед моей образованностью? После долгих размышлений, я сказала себе, что Гвалтиери, должно быть, привык к тому, что студентки в него влюбляются, это льстит его самолюбию. И тем не менее, он нашел повод прекратить наши ученые беседы, — он-де не все понимает. Спора нет, из всех его студиозусов я — самая знающая и яркая ученица, не потому ли он старался держаться от меня подальше? В конце концов Гвалтиери сам объяснился со мной.
Это произошло в разгар семинара. Лекции с каждым разом становились все труднее и запутаннее. И в то же время, у Гвалтиери, очевидно, проявлялось необычное настроение — что-то между буйством и меланхолией. Он был резок и печален, нетерпелив и мрачен одновременно. Нужно отметить, что главная и гнетущая мысль, чем дальше, тем больше мучила его. Естественно, я хорошо знал, какова эта мысль: совсем уже скоро, едва ли не через неделю, должен прийти конец нашему контракту, я предстану перед ним в истинном образе и сыграю наконец свою игру. Но странно, у меня возникло ощущение, что его угнетает не только наш договор; что-то было тут еще, совсем другое. Но что?
Вдруг лекции о перспективах развития современной науки приняли характер фантастический и, одновременно, катастрофический; по крайней мере, для меня, единственной, среди всех его студентов, способной понять, куда клонит Гвалтиери. Может быть, оттого, что он теперь уже говорил скорее о другом и загадочно, или оттого, что, выстраивая свои объяснения, отказывался отвечать на вопросы, многие студенты перестали посещать его лекции. Жесткие манеры и мрачные разговоры, а главное, расстройство и рассеянность профессора, озадачивали. К концу семинара в этой довольно большой аудитории нас осталось совсем немного. В первом ряду — одна я, а позади, на двух-трех рядах, вразброс, не более дюжины студентов.
Внезапно, во время особенно захватывающей лекции, на меня нашло озарение. Гвалтиери говорит так потому, что намекает на свое особенное открытие, которое сам он еще до конца не осознал. Значит, никто, кроме него, не знает об этом открытии; никто, в результате, не может понять его, кроме меня. Этот день надо было взять на заметку. Вернувшись домой, я попыталась сложить воедино мало понятную головоломку его выводов. От того, что мне стало понятно, я остолбенела. Помню, что в тот миг, подняв голову от стола всего на секунду, я внимательно посмотрела в окно на серую и холодную пустыню, в небе над которой умирало красное, как огонь, солнце. Затем, снова склонившись над вычислениями, я еще раз тщательно их проверила и в конце концов убедилась в том, что моя первая догадка было правильной: на самом деле Гвалтиери говорит о Конце Света. Такова, и только такова, была перспектива развития новейшей науки, — вот чему он посвятил семинар.
Теперь мне стала ясной скрытая драма Гвалтиери, по крайней мере, сердцем я ощутила это. Оказавшись под угрозой потери души, он пришел к катастрофическим выводам и по отношению ко всему человечеству. Одна катастрофа была связана с другой. На самом деле, если бы Гвалтиери не заложил душу, он не сделал бы этого открытия; и именно оно привело его к оценке личной катастрофы, а теперь уже провоцировало и катастрофу глобальную.
Это сердечное, чисто человеческое сочувствие вдруг подсказало мне, что в моей дьявольской натуре есть нечто, скрывавшееся до сих пор: я здесь больше не для того, чтобы обольщать и укрощать Гвалтиери, используя его порок, а потому что — уже в мужской своей ипостаси — полюбил его. И открыл я это, вспоминая любовное и абсолютно женское чувство сострадания, с которым глядел на стоявшего на кафедре, исполненного мрака и отчаяния профессора. Мне хотелось оказаться рядом с ним, погладить его по голове, обнять, успокоить нежными словами.
Но любви мешало сознание собственной ограниченности: люби не люби — все равно остаешься дьяволом. Я уже говорил, что знал заранее: в тот самый момент, когда Гвалтиери, поверив наконец в мою любовь, обовьет мое тело и проникнет в меня, я растаю, как туман на солнце. Когда все еще мне хотелось наказать Гвалтиери за высокомерие, использовав его тягу к девочкам, и улетучиться прямо из его объятий, я воображал — какой это стало бы издевкой над ним, как подошло бы моей дьявольской природе. Но теперь, когда я открыл, что люблю его, мне не оставалось ничего другого, как честно признать, что это было бы насмешкою не над ним, а над собой. Оконфузиться на вершине близости — нет, это невозможно себе представить. Кроме того, как мне потом пугать его своими устрашающими личинами, как банальным, безжалостным способом вынимать из него душу? — нет, лучше не надо! Жалкая награда, и лучше бы ее вовсе не было: я уже не хотел его душу в другой жизни, я хотел его здесь, в этой, где бы мы жили вместе! Последнее желание, однако, было плотским, типичным для человеческой натуры, но против него отчаянно протестовал мой разум.
Читать дальше