На двадцатом году правления я в полном соответствии с законами решила вопрос о престолонаследии. Выбор пал на Сюзетту, дочку моей двоюродной племянницы. Девочке было всего пять лет, но она понимала, какую ответственность накладывает на нее сан принцессы, и доказала, что справится, просидев три часа не шелохнувшись и с прямой спиной. «Молодец, — говорила я ей. — Помни: со временем ты станешь королевой».
По воскресеньям мы с Сюзеттой неукоснительно объезжали в коляске весь город. Я, как и бабушка, считала необходимым регулярно показываться народу и милостиво приветствовать подданных Когда проезжали мимо замшелой сторожевой башни, в подвале которой некогда был казнен Казимир, я подавала Сюзетте знак, и она начинала с важным личиком горстями бросать в толпу деньги. Возле башни всегда собиралось много народа, и все кричали: «Да здравствует королева! Да здравствует маленькая принцесса!» Странно, но в эти минуты я опять чувствовала себя девочкой и словно слышала голос бабушки: «Клотильда! Сегодня у нас квартет».
Раз, два, три, четыре, пять
Начиная с определенного возраста человек интересен тем, что уже сделал.
Моя беда в том, что и до сих пор занята мыслями о том, что сделаю. Сохранить верность себе, несмотря ни на что. Желающих обсуждать эту тему с дамой бальзаковского возраста, разумеется, не находится. Но я-то чувствую себя двадцатилетней. Особенно когда строю планы.
В двадцать лет у меня не было никаких мыслей о будущем. В двадцать я точно знала, что я не из тех, у кого будет будущее. И старалась вытягиваться в струну, чтобы об этом, не дай бог, не догадались.
А теперь?
Теперь меня вдруг схватил за шиворот вопрос. Почему, собственно? Чем я хуже других? Почему это всем «да», а мне «нет»? И я мельтешу, составляю проекты, продумываю вопросы стратегии и тактики. Беспредельная робость в быту и беспредельная активность в воображении, как сформулировала это в журнале «Постскриптум» талантливая журналистка Ольга Штокбант. Отчасти она права.
Перебираю в уме ситуации, когда растерялась и промолчала. Было на кончике языка, а сказать побоялась. Мучает, как изжога: ведь если б не упустила ту свыше дарованную, благословенную, единственную секунду…
То — что? Ну давай, что ли, рассмотрим случай с Володиным.
В далеких восьмидесятых тишайший классик (в узком кругу его уже начинали как бы шутя называть живым классиком) согласился — о чудо! — почитать мои рукописи. К этому времени я, хоть и писала совсем недавно, успела, однако, пройти три стадии. Первая прочно покоилась на фундаменте оптимизма (рядом с тем, что печаталось, мои рассказы явно не проигрывали). Вторая была окрашена беспокойством, мгновенно сменявшимся бурной надеждой, когда меня вдруг одаривали комплиментами и начинали сулить «голубые горы». Третья (не хочется даже обозначать ее) прочно вступила в свои права, когда стало наконец ясно, что похвалы, в том числе и развернутые, и тонкие, не стоят в базарный день ни копейки, то есть никоим образом не ведут к публикации опусов, торжественно вложенных в ящик редакторского стола. Надо было либо бросать все (но как жить дальше?), либо забыть об интеллигентских комплексах и пробиться к маститому литератору. Маститых, но еще и достойных было немного. И вдруг: «Хотите попробую показать ваши вещи Володину?» Еще бы не хотеть!
И вот Володин согласился. Взял. Читает. «Я, вероятно, прочту небыстро». Что это значило?
Несколько дней я пыталась «жить как обычно», потом сдалась и стала просто ждать, а когда истекло три недели, купила билет на поезд и уехала в Москву. Официально это была командировка для работы в библиотеках, и утром я выходила из дома, искренне полагая, что еду в «Иностранку» или в Фундаментальную, но потом просто болталась по городу или шла в Пушкинский музей и подолгу стояла перед «Красными виноградниками». Очень люблю Ван-Гога: его картины прибавляют мужества.
Далее кусок текста (написано в начале 90-х) утерян, но, думаю, сколько-нибудь внимательный читатель — а невнимательному и читать эти нервно бегающие по комнате воспоминания незачем — и сам догадается. Дело в том, что, пока я бродила по лужам и стояла перед картинами, в приютившей меня московской квартире вдруг зазвонил телефон и запинающийся мужской голос сказал, что он звонит из Ленинграда, не уверен, туда ли попал, но хотел бы, если это, конечно, возможно, поговорить… простите, я забыл фамилию… сейчас, сейчас, она где-то записана… наверно, на папке, в которой лежала рукопись. Успокоенный, что попал правильно, но в данный момент ленинградка, просившая его почитать свои рукописи, отсутствует, он сначала помялся, но потом вдруг заговорил.
Читать дальше