По Вокзальной улице строевым шагом шли немецкие солдаты, направляясь на полигон, устроенный в лесу. В этот серый рассветный час, с трудом продвигаясь на своем велосипеде, закутав лицо чуть не до самых глаз, чтобы уберечь его от ветра, я услышал надвигавшийся издали грохот их сапог, а вот и сами они показались между платанами на шоссе, шагая, взвод за взводом, плотными темными кирпичами, будто управляемые какой-то невидимой машиной. Когда они проходили мимо, я с удивлением увидел под касками молодые, порой даже красивые лица, одно из таких лиц могло принадлежать Жану-Кристофу. Но, плечом к плечу, словно зачарованные четким ритмом своего маршевого шага, солдаты глядели в пустоту прямо перед собой, равнодушные к идущим мимо прохожим. Иногда по команде унтер-офицера, резкой, как удар хлыста, из их глоток внезапно вырывалась громовая песня, такая же бесстрастная и тяжелая, как поступь их кованых сапог. Да, в то время немецкие солдаты были молоды; потом на смену им пришли тридцатилетние, сорокалетние, а к самому концу войны, когда Россия поглотила и этих, остались уже одни старики.
Но в 1940 году отлаженный механизм еще не начал давать сбои, и это воплощение бездушного порядка и сдерживаемой, воинственной ярости, которая по самой ничтожной причине могла вдруг вырваться наружу и стать смертельно опасной, стало для меня просто наваждением. И я хорошо знаю, откуда в мои сны входят военные легионы и лица, затененные козырьком, с волчьим взглядом; тяжелой поступью проходят солдаты в моих сновидениях, потом постепенно растворяются в сером небытии. Война, о которой дядя так часто говорил мне с ужасом, война, с которой и сам я потом соприкоснулся в хаосе разгрома и бегства, являла теперь новое лицо — одновременно пугающее и завораживающее. И дядя тоже, глядя с порога своей лавки на марширующих солдат, растерянно говорил мне:
— Никогда ничего подобного не видел: ведь это же роботы! Это страшно. А ведь есть же, есть другая Германия — Манн, Цвейг, Вихерт!
И — наивный идеалист — он стремился увидеть эту другую Германию в глазах какого-нибудь солдата, зашедшего к нему купить пару башмаков; запинаясь, он обращал к нему те немногие немецкие слова, какие знал: «Krieg… schlecht, Friede… gut, Arbeiter… Bruder» [9] Война… плохо, мир… хорошо, рабочий… брат (нем.).
, пытаясь завязать разговор.
— Это точно как в четырнадцатом году, — говорил он. — У них ведь тоже есть и рабочие, и крестьяне. Нас просто натравили друг на друга, но, в сущности, мы же братья. И нужно, чтобы мы сумели договориться…
Я приходил в коллеж. Молчаливая привратница звонила в колокольчик у двери. Я бегом пересекал двор, одолевал темные, грязные коридоры этого бывшего монастыря, давно грозившего развалиться, но все еще державшегося благодаря могучим своим стенам и умело положенным заплатам из балок и досок. Я догонял товарищей на лестнице, где пахло кожей, мокрой шерстяной одеждой и где они толпились, зажав под мышкой портфель и полено для школьной печки.
— Я его нашел вчера в лесу. А ты-то где подобрал свою корягу?
— Ты только молчи — стянул в сарае у аптекаря. Ни одна живая душа не видела. У этого гада там дров невпроворот! Разве это справедливо? Вот я его и облегчил на одну полешку.
— Ну, папаша Муш будет доволен! Можешь рассчитывать на хорошую отметку!
— А я и рассчитываю!
— Сначала дрова! — коротко командовал нам учитель немецкого Ашиль Муш, когда мы входили в класс.
Мы чередой проходили мимо печки, складывая свои приношения в ящик для дров.
— Прекрасно, прекрасно! — хвалил он по мере того, как росла гора поленьев. — Ну а вы что же?
— Я забыл, мсье!
— Ах вы, юный убийца, вы, верно, желаете нам смерти? Не вздумайте прийти с пустыми руками завтра! Ну-с, а куда вы свое полено прячете?
— Это для французского…
— Давайте его сюда!
Мы смирно, навытяжку, стояли возле парт, ожидая, пока этот маньяк хлопнет в ладоши, позволяя нам наконец сесть.
И начинался обычный утренний ритуал. Муш водружал на нос пенсне и спускался с кафедры танцующим шагом, удивительно легким для такой огромной туши. Прижав локти к бокам, он направлялся к печке и, вытянув руку, осторожненько открывал дверцу маленькой железной кочергой. Мы все молча наблюдали за ним. Если в тот день ветер дул с севера, печка выплевывала клубы дыма, которые взвивались к потолку, где оседали копотью, а иногда и красноватые языки пламени, и до чего же нам хотелось, чтобы оно хоть разочек опалило Мушу брови! Но этот хитрюга держался на расстоянии: он дожидался конца извержения, потом наклонялся к печке, держа спину все так же прямо, и смотрел на огонь с преувеличенным вниманием. В течение нескольких мгновений лицо его было совершенно неподвижным, он не то дремал, не то грезил. Затем осторожно брал кончиками пальцев несколько небольших поленьев, ловко забрасывал их в топку, прикрывал дверцу и, круто повернувшись на месте, оказывался лицом к лицу с нами. Нахмурив брови, он тыкал в нас поочередно пальцем и рявкал:
Читать дальше