Он все говорил и говорил, а я поймал себя на том, что мне трудно на нем сосредоточиться. Меня охватили беспокойство и нетерпение. Вскоре это стало невыносимо. Я вскочил и скованной походкой начал вышагивать по комнате взад-вперед. Наконец он замолчал и указал в угол комнаты, куда-то рядом с окном. Я не понял, потому что, кроме окна, там ничего не было. Потом увидел, что он пытается жестами изобразить чертежную доску, которая была уже разобрана, и понял, что он хочет увидеть мой чертеж. Я распаковал его и протянул ему. Но он дал понять, что ему нужно что-то еще. Тогда я нащупал в кармане карандаш и вручил ему. Вскоре весь лист, до самого обреза, покрылся сложными фигурами. Стоя рядом и сверху наблюдая за его работой, я не сразу увидел в сплетении линий на чертеже башню и что-то вроде дверного проема. Когда этот лист был заполнен, я дал ему еще несколько, и он продолжил работу. Его рука двигалась без остановки, и сложность того, что он чертил, свидетельствовала о продуманности его проекта и о том, что он работал над ним в течение многих проведенных в одиночестве дней. Устав в конце концов настолько, что уже не мог водить карандашом по бумаге, он заснул. А я, когда приблизился вечер, оставил его и отправился в деревню за едой.
Возвращаясь домой через поле, я смотрел на окружающий красный ландшафт и чувствовал, как сокровенно он мне дорог, будто был моим еще до того, как я его нашел. Идея покинуть его показалась мне совершенно нелепой. Через несколько дней гнев и разочарование угасли во мне, и теперь, так же как в начале, на что бы я ни глядел, все казалось мне лишь скорлупой или шелухой, которая отпадет, обнажив совершеннейший плод. Хоть я и устал, мозг мой работал с бешеной скоростью: я расчистил участок земли рядом с домом и поставил на нем хлев; я наполнил его черно-белыми коровами, а под ногами заставил шнырять нервных кур; высадил по краю своих угодий плотную шеренгу кипарисов, которая скрыла от меня соседский дом; разобрал развалившиеся стены и из тех же камней сложил новый дом, а когда он был готов, посмотрел вокруг, и передо мной открылось зрелище, которому позавидовал бы любой увидевший его. Моя мечта сбылась так, как было задумано с самого начала.
Должно быть, я бредил. Не похоже было, что все кончится именно так. Но пока я ковылял через поле, одной ногой глубоко утопая в борозде, а другую поднимая на ее гребень, я был слишком счастлив, чтобы думать о том, что в любой момент мои неудачи и разочарования могут, как туча саранчи, затмить небо и снова опуститься на меня. Вечер был безмятежным, свет лился сверху мягко и ровно, земля лежала в оцепенении, и я, далеко внизу, был единственным движущимся существом.
Он был таким тихим, таким маленьким и худым, что его словно и не было вовсе. Свояк. Чей свояк – они не знали. Как не знали, откуда он пришел и уйдет ли когда-нибудь.
Они не могли выяснить, где он спал по ночам, хотя пытались догадаться по вмятинам на кушетке или по использованным полотенцам. Он не оставлял запаха.
У него не шла кровь, он не плакал, не потел. Он был сухим. Даже его моча, казалось, отделялась от его пениса и втекала в унитаз едва ли не прежде, чем покидала его организм, как пуля из ружейного ствола.
Они его почти не видели: если они входили в комнату, он исчезал, как тень, скользнув по дверному проему или по потолку. Дыхание – вот все, что они слышали, и даже в этом случае не были уверены, что это не легкий ветерок прошуршал по гравию снаружи.
Он не мог им заплатить. Каждую неделю он оставлял деньги, но к тому времени, когда они по обыкновению медленно и шумно входили в комнату, деньги уже превращались в серебристо-зеленый туман над деревянным блюдом их бабушки, а стоило протянуть руку, как исчезал и туман.
Но он и не стоил им ни цента. Они даже не могли сказать, ел ли он, потому что брал он так мало, что для них, любивших поесть, это было все равно что ничего. Он появлялся откуда-то ночью, крался по кухне с острой бритвой в своей белой тонкой руке и срезал чешуйки мяса, орехов, хлеба, пока его тоненькая, как бумага, тарелка не становилась тяжелой для него. Он наполнял чашку молоком, но чашка была такой маленькой, что вмещала не больше одной-двух унций.
Он ел, не издавая звуков и не позволяя ни капле, ни крошке упасть изо рта. На салфетке, которой он вытирал губы, не оставалось следов. Ни пятнышка не оставалось на его тарелке, ни крошки на матрасе, ни следа молока на чашке.
Он мог бы так жить у них годами, если бы однажды не пришла зима, оказавшаяся для него слишком суровой. Он не смог вынести холода и начал рассеиваться. Долго еще они не могли точно сказать, все ли он еще в доме. И не было никакой возможности узнать это. Но в один из первых весенних дней они делали уборку в гостевой комнате, в которой, как считалось, он раньше спал, и не нашли там ничего, кроме какого-то легкого пара. Они вытрясли его из матраса, смели с пола, стерли с оконного стекла и так и не узнали, что сделали.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу