«Заметив однажды весной интересную актрису, которой пока удалось произнести на сцене лишь несколько реплик, Питер Брук предложил ей роль в одноактной пьесе, где исполнительница должна была появиться перед зрителем совершенно обнаженной. На репетициях актриса раздеваться отказывалась. Когда подошел день спектакля, Питер Брук сказал про себя: „Сможет ли она раздеться перед публикой? Если да, то станет великой актрисой“. И она стала Глендой Джексон».
Я машинально складываю газету. И думаю только о Гленде Джексон. Вот она подносит руку к блузке, чтобы расстегнуть первую пуговицу, вот уже нет никаких преград между залом и ею, они словно на одном уровне. Она принадлежит публике, деваться ей некуда, ее не защитит даже занавес, надежное наше прикрытие, которое в нужный момент всегда встанет между зрителем и нами, — ее же от буйства толпы ничто не убережет. Актриса расстегивает первую пуговицу на блузке, затем вторую, третью. Расстегивает юбку, и она соскальзывает, обнажив ноги. Переступает через юбку — отныне это лишь жалкая тряпка, круглое красное пятнышко на полу. Мне почему-то оно видится именно красным. Гленда сейчас — и торреро, и бык. Эта красная тряпка приводит ее в ярость, она сдирает с себя лифчик, трусики… Я переживаю то, что переживает она, я восхищаюсь ее смелостью, мне такое не совершить, для меня это невозможно. Совершенно невозможно. Холодный пот выступает у меня на лбу.
— Как жарко сегодня, — говорит гарсон, ставя на столик передо мной стакан воды.
На газету падает тень. Поднимаю глаза и вижу Бартелеми. У него лицо Сен-Жюста — сразу видно, что пощады от него ждать нечего. Бартелеми пристально смотрит на меня, словно врач на пациента, и наконец протягивает руку. Гленда Джексон исчезает, передо мной только Жоарис.
Я поспешно складываю «Нувель литерер» и, как могу, пытаюсь завязать разговор, а именно осведомляюсь о его здоровье: так было принято в милом моему сердцу Льеже лет сорок тому назад. Он даже не спрашивает о Сесиль, хотя и знаком с ней со времен «Жирофль». Реагирует он на все совсем не так, как я, его одержимость театром совсем иной природы, и на сцену нас привели противоположные устремления: ему надо было выйти за пределы сценической площадки, мне — ею ограничить себя. Наше состязание начинается здесь, на этой залитой солнцем террасе. И я заведомо признаю себя побежденным.
Сев напротив и не отвечая на мои реверансы, он немедленно обнажает шпагу.
— Когда ты можешь уйти в отпуск?
Бог мой, какой же рывок он сделал. Я сразу вспоминаю велосипедиста, который много лег назад во время Тур де Франс, чтобы выиграть этап, просто взял и сел на поезд. Бартелеми берет меня на пушку, причем сознательно, я же почему-то подыгрываю ему. Он считает мое участие в спектакле делом решенным, а на мое уклончивое поведение ему наплевать… Я же, оказавшись в таком вот положении, начинаю верить, что давным-давно на все согласился, сам того не понимая. Бартелеми так крепко стоит на ногах, так трезво относится к жизни — он не может ошибаться.
Бартелеми даже не дает мне возможности опомниться.
— По крайней мере репетировать-то ты можешь начать. Мы собираемся в следующую среду — к трем, надеюсь, ты сумеешь освободиться!
Это звучит совсем не как вопрос. Я должен быть свободен — вот и все. Жоарис наступает так стремительно, что я не успеваю занять оборону. Пока я только молчу. Бартелем и и этого довольно, он продолжает:
— Значит, до среды.
Он поднимается. Я, в надежде удержать его, наивно киваю на его недопитый стакан.
— Мы репетируем в «Буфф-дю-Нор».
— Послушай, Жоарис, я еще не решил, смогу ли я…
— Что? — Он даже поперхнулся от удивления: да что же такое с моей памятью? — Снова ты за свое! Я все твои отговорки наизусть знаю. Все это детство.
Жоарис делает паузу; соседи начинают с интересом поглядывать на нас. Опершись ладонями о стол, он наклоняется ко мне.
— И даже смахивает на трусость, Кревкёр.
Возможно, он и прав, только я твердо знаю, что никакими своими мыслями до сих пор с ним не делился.
— Хорошо, буду. — Больше сказать мне нечего.
Он улыбается, протягивает мне руку и уходит, став вдруг похожим на продавца, которому удалось сбыть залежалый товар.
Я долго сижу, обдумывая, как должен был я себя вести. По мере того как нужные слова выстраиваются в стройные фразы, во мне закипает злоба. Слишком поздно. Наконец я выхожу из кафе. И не знаю, куда себя деть. Сегодня вечером я свободен от спектакля, значит, ничто мне не поможет, значит, я не смогу даже скрыться за чужой личиной и почувствовать себя в безопасности. В ресторан мне идти не хочется: сегодня мне почему-то все тяжело, лучше уж пойду в кино. Я брожу от одного кинотеатра к другому, не зная, на чем остановиться. Хмурые кассирши, с их фельдфебельскими интонациями, раздражают меня. В Льеже все они были приветливы, от них веяло человеческим теплом. Словно выбрали эту работу именно ради удовольствия общаться с людьми.
Читать дальше