Но именно потому, что его отца расстреляли, а его мать в тюрьме, он не знал притоков Миссисипи, — хотел возразить он, но ему стало жалко учительницы.
— Простите, Марья Николаевна, — попросил он, целуя ее руку. — Больше не буду.
— Ну ничего, ничего, хороший мальчик. — Она гладила его голову, видя, что он едва сдерживал слезы, и раскаивалась уже в своих словах. — Скажи мне теперь какие-нибудь французские стихи.
Quand j’etais petit, je n’etais pas grand.
J’allais а l’ecole comme les petits enfants.
Un pain dans ma poche, un erayon dans mon sac…1
Ему казалось сегодня, что время, к которому относились эти стихи, было, вероятно, необыкновенно, сказочно счастливым, но теперь уже навеки ушло, что были какие-то совсем иные дети, раз ходили они в школу “un pain dans ma poche”, — и что лучше было бы об этом не вспоминать, а позабыть. Старуха прервала урок, убежав на кухню, где у нее варилась каша. В раскрытую дверь доносились до него гудение примуса, женские голоса, тек запах дыма, керосина и супа. И это напомнило ему, как, бывало, еще недавно он прибегал с улицы около полудня домой, когда мать тоже стояла на кухне и давала ему что-нибудь поскорее перекусить перед обедом. Как ему хотелось есть!..
— Бабушка, — не вытерпел он, когда учительница возвратилась. — Дай кусочек хлебушка… Есть страшно охота!..
“Бедный мальчик!” — подумала старуха с жалостью и некоторой нерешительностью: получала она всего фунт хлеба на день — это была ее главная еда.
— Вот немножко — кушай, кушай, — говорила она, умиленно смотря, как он поспешно и жадно глотает хлеб; было видно, как проходили куски в его длинной журавлиной шее. — На сегодня хватит, поучились… Я приду к тебе на рождение…
Домой он ехал, как всегда, на буфере вагона, чтоб не платить за билет. По дороге кондуктора не проверяли, да и не могли проверять — поезда шли переполненными, а на вокзалах он знал все тайные выходы. Ехать было только полчаса, до первой станции, и там с версту идти до деревни; жили они в маленьком крестьянском домике с палисадником, трое в одной комнате. На другой половине избы, в кухне, жил мужик с семьей. Угла своего у Гриши не было; уроки он готовил на подоконнике или в палисаднике, там, где мог приспособиться; летом спал на сеновале, а зимой на стульях, составляя их гуськом. В комнате развелись клопы и тараканы — набежали с другой, черной половины избы, где жил хозяин; было душно и беспорядочно: тетки мало проветривали, боясь сквозняков, и прибирать за собой не умели. Особенно много водилось клопов в рамках старых портретов, и Гриша с жалостью смотрел на изображения тучных военных и придворных, затейливо засиженные насекомыми, на старого генерала с бумажкой, что он — не негр, на пыльные, рваные книги в шкапах, которых никто никогда не читал.
Тетка Мария еще не встала, когда он пришел, — у нее была мигрень. А тетка Нита — сухая, чопорная — сидела у стола и делила сахар; утром Гриша сам получил его в лавке по карточкам за месяц назад. Тетка колола сахар щипцами на мелкие кусочки и раскладывала их на три части; Грише показалось, что в его банку она нарочно клала самые маленькие кусочки.
— Вы мне, тетя, самые маленькие кусочки кладете, — сказал он, думая о том, что мать весь свой сахар отдавала ему.
— Как ты смеешь, нахал! — возмутилась тетка, тяжело дыша.
“Как жаба!” — подумал Гриша, уходя в палисадник. Он устал, ему хотелось есть, но он знал, что в присутствии старшей сестры тетка Мара, которая была добрей, не решится ему ничего дать. Надо было ждать обеда, пяти часов. Тетка Нита тоже не была, в сущности, злая, лишь какая-то по-детски эгоистичная: в первую очередь она всегда думала о себе и вообще занималась только собой. “От переизбытка породы”, вспомнил он слова полковника Хвостовского. Он сел с книжкой на крылечко, но сильно палило солнце, кусались мухи, читать не хотелось.
— Это война, поверь мне, моя милая, я, как вдова генерала, знаю, — долетел до него голос тетки Ниты. Она только что, видно, прочла газеты и, как всегда, пророчествовала войну. Никакой войны обычно не случалось; тетка об этом, однако, позабывала, а возражений не терпела. Злоба охватила его вдруг. Тетки ничего толком не умели делать сами, только принимали гостей и разговаривали без конца, и ему пришло в голову, что если раньше все были такие, то, может быть, надо было сделать революцию. И он долго не верил больше в мигрень тетки Мары и в ее святость и считал притворством все ее вздохи, закатывание глаз, свячение воды и хлеба, беготню по церквам, тогда как дома тетки ни о ком не говорили добром. Они ненавидели большевиков за то, что те отобрали усадьбы, а при встрече всячески льстили им и прикидывались, будто все шло хорошо. “А вот мама! — подумал он с гордостью, — она не прикидывается, она говорит правду в лицо и не заискивает перед коммунистами, — потому она и в тюрьме! И мама все умеет делать, все! Как настоящая дворянка. Adel und Edel!.. — как говорил старый полковник”.
Читать дальше