Ну и прекрасно, коль так.
Походил, покружил еще вдоль коротенького сегодня мусорного маршрута, подбирал бумажки и другую выроненную из ведер дрянь. Брал прямо руками, ибо рукавицы забыл дома. Брал и сносил в свой бак. Возле трансформаторной будки стоял личный его дворницкий бак, вроде запасного. Жильцам туда выносить запрещалось — для них Григориева машина и была. Однако в бак все равно бросали. И ночью бросали и под утро, и даже известно было — кто. Одни, впрочем, и те же. Вот и сейчас в дальнем правом углу, пустом вчера, валялись какие-то скрученные в узел тряпки, газетные обрывки, оранжевые по бокам осколки кирпича. Правда, именно сейчас-то, в сию минуту, на факт сей было наплевать. Хоть два узла, думал, хоть три… А Семеныча он помнил. Тот жил в подвале, где теперь живет он, и маленькими они спорили, кому спускаться по холодным ступенькам в подвальную яму, когда в нее попадал футбольный мячик. Боялись Семеныча. Не то злой был, не то припадочный какой-то. Того и гляди долбанет тебя чем-нибудь по голове. И матери учили: не трогайте Семеныча, ну его! И вот Семеныч умер, и кажется бы, пожалеть (ведь человек), а хоть бы даже что. Ни травиночки в душе не пошевелилось. Ни былиночки.
Через ворота, у которых совсем вроде бы недавно разговаривали с Любовь Васильевной, и сквозь арку у пятого подъезда сочились отработавшие уже на своих предприятиях люди. Вышли из перенабитых троллейбусов и сочились.
Что ж, пора и ему до дому. Суп себе варить.
И направился было, да задержался опять у березы, не стерпел.
Это ведь про нее представлял он себе, крича, что жизнь — дерево, а люди — листочки. Что листьям древесным подобны… Листья, листочки, листики. Сколько ж понападало вас на сырую землю, сколько упадет!
Глядел, глядел на свою березу.
Ах, думал, хрустальная эта ее крона прозрачною музыкой. Гибкие ее, изломанные в суставчиках веточки вниз. Мягкие, словно пушистые, плывущие ее волосы в холодной воде осени.
Дома, как было и задумано, помыл руки и стал варить суп.
Варил. Бросал в кастрюлю соль, лавровый лист, морковь, пшено, картошку потом. Отдельно, на маленькой сковородке, жарил сало с луком-чесноком, приправу. Вода в кастрюле булькала, сало стреляло по щекам, а пахло чесноком с луком, соленой деревенской свининой и где-то, будто далеко, лавровым листом.
Дело было так, рассказывала мама Лена: жили-были две лягушки, жили-были и попали в крынку со сметаной. Попали и начали тонуть. Ладно, все равно погибать, рассудила одна, какой смысл дрыгаться? И пошла себе на дно. А вторая — нет. Не знала для чего, не знала зачем, но ногами болтала и тонуть не хотела. И не утонула. Сметана от болтанья стала маслом, лягушка от него оттолкнулась и выпрыгнула из крынки. Так и ты, думал теперь, помешивая варево свое, утонуть решил, пропасть и погибнуть, логике поверил. Друга себе нашел — логику! Ах, глупый, да ум, да логика эта вся — это же… это ж карманный фонарик для поиска корма под ногами. Тактика. Короткие цели. Ну куда с ним на такую крепость, как зачем!
Помешивал. Вода пузырилась, густела под его ложкой. Это сваренная картошка распадалась и белила ее. Пробовал на вкус: пф-ф-ф! Ничего! Скоро будет готово.
Да кто ж подумать-то мог? — продолжал размышлять. — Раз не видишь смысла, решаешь, что его нет. А… есть он? Есть! Есть. Должен быть. Два года тому — могилы, Лазаревка и горячее Каринино молоко с маслом в большой мамы-Лениной кружке. С того самого масла он и выпрыгнул тогда. А может, — сообразил наконец, — не потому тебе плохо, что жизнь плоха и бессмысленна, а потому, что сам ты бессмыслен и плох. Как плохо дешевое вино, как женщины, с которыми можно не любя. Удовольствие же то же, кто же возразит. Бери его, ешь. Сперва будто даже из принципа, а потом привыкнуть, привязаться, заразиться, полюбить. Да, да, полюбить это — брать и не платить. Брать и не платить. Без лиц чтобы, без ответа. Для одного чтобы себя.
И все-таки… платить! Ну да, щепками забора, кусочками души, бессмертия, может быть.
И мрак, и тоска, и серая впереди без края ночь.
Платил. Платил все-таки.
Каринино молоко и еще Кант. Не знаменитая та о чистом разуме, а вторая, потише. В душе твоей бездна, тихо объяснял мудрый философ, в ней молкнет маленький лягушачий твой рассудочек. Если и есть в тебе что поумнее хитренького его, то это как раз тот самый забор, который ты нарочно в себе разрушал.
Сам уж догадывался, да все словно боялся догадаться.
Как верно, восхитился, прочитав, как это верно!
Читать дальше