Однако самой большой загадкой его болезни оказалось, что как только пациента поместили в лечебницу, эта самая болезнь больше не давала о себе знать. Швейцар не воображал себя попугаем или обезьяной и не пытался разговаривать так, будто у него прорезывается голос то одного, то другого животного. В конце концов, психиатры решили, что, возможно, имеет смысл доставить в больницу всех животных, которых швейцар «магнетизировал», и понаблюдать, как сумасшедший будет реагировать на них, а они в свою очередь на него. Однако когда о своем замысле они сообщили сеньору Уаррему, он категорически высказался против. Дело в том, что как только сеньор Уаррем прослушал записи, просмотрел видеопленки, а потом еще и стал свидетелем сцены в саду с участием Хуана и животных, он решил держать Клеопатру как можно дальше от Хуана. К тому же, — следует упомянуть об этом именно сейчас, поскольку выяснить подобный факт нам стоило недешево: тысячу долларов секретарю мистера Уаррема, — у Стефена Уаррема имелись сомнения насчет так называемого, цитируем: «чревовещательства швейцара вследствие потери рассудка». По его словам, «в записанных звуках, издаваемых животными, хотя и человеческих, заключалось что-то нечеловеческое», что вообще вызывало подозрения. Сеньор Уаррем, правда, не знал, швейцар ли разговаривал, как животные, или же сами животные, но был уверен в том, что здесь кроется тайна, как-то связанная с безумием Хуана. Сеньор Уаррем потратил уйму денег на то, чтобы разузнать о болезни, называемой «магнетическим чревовещательством», и пришел к выводу, что за всю историю медицины не описано ни одного случая, чтобы кто-то болел чем-то хотя бы отдаленно похожим. Подразумевалось, что болезнь настолько «новая» (как его заверили в больнице), что швейцар оказался первым заболевшим. Не будет, таким образом, ошибкой утверждать, что умозрения докторов потеряли в глазах сеньора Уаррема всякий интерес.
Вместе с тем психиатры решили продолжить то, что они назвали «животным экспериментом над клиническим субъектом» и, хотя у них не представлялось возможности привезти зверей в клинику, они воспользовались записями звуков, издаваемых самыми различными животными. Терапевтический сеанс заключался в том, что швейцара усаживали на стул посреди белого зала, в котором начисто отсутствовали какие-либо предметы, если не считать проводов и других устройств, подключенных к голове пациента и к монитору. Затем в герметически закрытой комнате начинала звучать всевозможная зоологическая тарабарщина. Трели, свист, лай, мяуканье, фырканье, блеянье, жужжание — животные звуки заполняли все пространство, превращая его в настоящие джунгли. Сеансы проходили интенсивно, и на экране возникали тысячи линий, которые тщательно изучались психиатрами.
Иногда во время бредовой звуковой фауны (поскольку ржанию андалузского жеребца предшествовал хрип умирающего кита, пение флоридского пересмешника сменялось стонами гренландского моржа, а затем криками шести австралийских кенгуру во время спаривания) наш швейцар уносился мыслями так далеко, что его путешествие становилось еще одной реальностью в калейдоскопе реальностей, который представляла собой его жизнь. Так Хуан возвращался в прошлое. И что же находил там? Находил самого себя, худого юнца, пытающегося войти в родительский дом, дверь которого закрыта изнутри на щеколду, поскольку как раз в тот день его отец всяческими правдами-неправдами достал свинину, а Хуана, сына, не допустили на ужин. Прильнув к двери, рядом с засовом, он слышал, как отец и мать, со всей силой страсти предавались жеванию. Оставалось лишь ждать, когда они закончат трапезу, чтобы войти в дом и кинуться поспать, или вернуться на улицу под прицелы бдительных взглядов, где рискуешь нарваться на неприятности, потому что ты молод и вдобавок длинноволос — Хуан невольно бросал вызов, отказываясь стричь волосы. Еще дальше, еще дальше (теперь в кабинете ухали антильские филины, и одновременно мычал канадский зебу), еще дальше в прошлое, которое для нас всегда настоящее, можно увидеть, вот он, ребенок, желающий уснуть между ног матери, притиснуться как можно ближе, ближе, а она его бьет… Вперед, все дальше (рыкает лев, и ему вторит крохотная пичуга), в глубь того времени, того прошлого, которого для нас нет, поскольку, хотим мы или нет, мы так и живем в нем, Хуан в отчаянии мечется по берегам своей отчизны — они неусыпно охраняются, — приглядываясь, осторожно стараясь разведать, как можно переплыть море, и представляет, как он летит на огромном голубом воздушном шаре (он собирается надуть его прямо на крыше многоквартирного дома, в котором живет), взмывающем в небо раз и навсегда. Тогда он, наконец, выберется из мест, где все детство и отрочество, вся жизнь на поверку оказалась провалившейся попыткой найти себя в чем-то ином, нежели трудовой лагерь, обязательная военная служба, обязательное дежурство, обязательное заседание, собрание, митинг общественности, обязательная неукоснительная явка. На подобную чепуху он растратил свое единственное богатство, так и не успев им воспользоваться, — свою быстротечную, а потому-то чудесную юность. «Но я ищу, но я ищу, но я чувствую, но я кричу, — тут он начинал говорить все громче, и его голос смешивался с воплями красного ара из Центральной Америки и блеяньем сицилийской козы, — я кричу посреди моря, посреди поля, под водой, бредя по раскаленной набережной, над деревьями или в потоке машин, внутри поезда или под снегом, или над пальмовой рощей, или на песке, сорок дней и ночей открывая и закрывая дверь, я ищу выход. И тогда посмотрим, тогда увидим лошадей и слонов, увидим небеса и балконы, толчею, лианы и пустыни и рака на Луне…». Психиатры все чаще устало переглядывались, абсолютно уверенные в том, что безумие швейцара полное и необъяснимое. Однако, в конце концов, они прибегли к своего рода профессиональной уловке, — разве не загадочен любой случай безумия? На том и закончили сеанс, заглушив на время свою портативную сельву.
Читать дальше