Раж почти выкрикнул эту фразу, стукнув кулаком по ручке кресла.
В наступившей тишине вдруг раздался жалобный, укоризненный плач младенца, пробужденного от сладкой дремы. За стеной щелкнул выключатель, было слышно, как мать убаюкивает ребенка.
Ирена больше не владела собой. Ошеломленный Брих слышал ее учащенное дыхание, похожее на всхлипывание. Подавив вопль, она вцепилась пальцами в волосы, вскочила с места и, без шляпки, в расстегнутом пальто, не оглядываясь, бросилась к выходу. Не успели оба мужчины опомниться, как Ирена исчезла во тьме.
Впереди кто-то громко отсчитал: «Раз, два, три, четыре…» Грянула песня.
В городе да в Колине
Выпивка дозволена.
У моей шинкарочки
Выпьем мы по чарочке.
Дружина рабочей милиции подходила к заводу. Все революционные песни были уже спеты, и кто-то вспомнил эту лихую, всем известную песенку, под которую так хорошо маршировать. Когда поешь, легче дышится и не замечаешь, как мороз щиплет нос.
Пели дружно и зычно, отстукивая каблуками по мостовой; бойкая песенка разносилась по безлюдной темной улице. Во время коротких пауз слышался только скрип ружейных ремней, стук подкованных сапог и опять: раз, два, три…
Дружинники свернули в переулок. Светились во тьме окна их завода; казалось, он приветствует их, дружески щурясь. Через застекленную крышу в ночь выливался желтый свет. Наконец-то дома!
Патера толкнул локтем Пепика, шагавшего рядом:
— Пой, Пепик. Не бойся, зубы не отморозишь!
Тот размашисто шагал, слегка согнувшись, своей обычной настороженной боксерской походкой. Лицо у Пепика было, как всегда, серьезное. Толчок в бок вывел его из раздумья, он кивнул и запел, не обращая внимания на резкий ветер.
Оказалось, что у Пепика тонкий «козлетон», дисгармонирующий с внушительными басами, слившимися в дружный хор. На фоне этого хора блеющий голосок Пепика напоминал мотылька, заблудившегося над гладью реки. Он пел так фальшиво, что шагавший рядом Етелка вскоре взбунтовался.
— Знаешь, лучше не пой. Занимайся своим боксом. У меня, парень, душа музыкальная, мне твой «козлетон» просто зарез. Тебе бы петь в хоре церковных сторожей и богомолок…
— Когда нужно будет выжить мышей из дому, позову тебя спеть, Пепик! — вставил из заднего ряда «кабальеро» Сантар.
— Факт! — подтвердил Патера. — Треснутая дудка, а не голос!
Пепик перестал петь, но не изменил серьезного выражения лица, только флегматично пробормотал что-то вроде: «Вы еще мне будете говорить!» И продолжал шагать как ни в чем не бывало. Разве он уверял, что он Карузо? В чем же дело?
Дружина промаршировала в распахнутые ворота; у проходной ей салютовал ночной сторож Бейшовец. Старый служака знал толк в таких делах: несмотря на проклятую ломоту в пояснице, он вытянулся в струнку, приложил руку к козырьку и стоял так, пока мимо него не прошел последний боец. Он знал что к чему!
— Ай да дедка! — крикнули из рядов. — Что за выправка! Такая была только у покойного генерала Лаудона да вот у Бейшовца из нашей проходной!
— Ра-а-азойдись! — раздалась команда.
По бетонированному двору простучали шаги, звякнули стальные подковки на сапогах. Дружинники разошлись, разговаривая. В темноте, у входа в цех, слышались крепкие шуточки, смех и возгласы. Напряжение прошло. Никто не говорил о победе, никому не нужно было громких слов. Победа стала чем-то физически ощутимым: она чувствовалась в выражении лиц, в прищуренных глазах, в соленых словечках, в радости, для которой не нужно особых деклараций, — победа была во всем.
Адамек в зимней куртке стоял в дверях цеха, задумчиво покуривая. Он ухватил Патеру за рукав.
— Пошевеливайся, Йозеф, я хочу поспеть на поезд.
— Поди погрейся еще минутку, пока я сдам пушку. Встретимся у ворот.
Остались пустяки: сдать оружие, так же запросто как ты его взял, с улыбкой похлопать по спине товарищей, как и они тебя. До свиданья, ребята, завтра опять помаршируем, чтобы не зажиреть.
Не задерживаясь больше, Патера поспешил через двор к проходной. Адамек, жестикулируя, беседовал со сторожем.
— Ну, пошли!
Удивительное дело: шли они рядом по ночным улицам и именно сегодня, когда есть о чем говорить, почти все время молчали. Город засыпал после беспокойного дня, уже присмиревший, затихший. Дома закрывали глаза. Ветер дул в лицо, когда они шли по площади Инвалидов. Названивая и грохоча, промчался переполненный трамвай.
Наконец молчание стало тяготить Патеру. Ведь был такой день! Патера не любил многословия и высокопарной болтовни о больших делах, но сейчас у него была потребность поговорить, излить душу. Хоть сегодня! Боже, что за молчальник этот Адамек, слова из него не вытянешь. Ведь сегодня он дождался того, чего ждал четыре десятка лет, за что дрался, получая удары полицейских дубинок.
Читать дальше