— В том состоянии, в котором находилась последние месяцы Прасковья, можно было сделать что угодно…
Валентин Ильич оторвался от историй и поочередно поглядел на Кирша и Германа. Лицо заведующего было непроницаемо, взгляд устремлен в окно. Солнце стояло уже высоко, где-то над крышей больницы, лучи его ушли из ординаторской. Редкие белые облачка неподвижно висели в голубизне над пестрыми кронами парка.
— Лошадь уже несколько раз прогарцевала по отделению, — заметил Валентин. — Готовится к сабельной атаке.
«Лошадью» очень давно какой-то недоброжелатель прозвал начмеда. И это прозвище за нею укрепилось. Может быть, потому, что у нее была лошадиная фамилия — Кобылянская, а возможно, оттого, что она действительно напоминала чем-то лошадь. Скорее всего походкой — ломовую лошадь. И функции, которые она выполняла при Бате, проводя, как и он, в больнице все дни от зари до зари, были похожи на работу ломовой лошади: тяжелую, неблагодарную, зачастую непонятную ей самой. Но без этой работы, вне этой работы Кобылянская не могла даже представить своей жизни. Да у нее и не было, собственно, своей отдельной от больницы жизни. Все было отдано Бате, госпиталю, больнице.
Она пришла под начало Бати прямо со студенческой скамьи еще перед войной. Ее уделом были бумажки и склоки, которые именовались «нелицеприятным выяснением обстоятельств». Теперь, без Бати, начмед сильно сдала, стала тише. Она все так же дневала и ночевала в больнице, все так же неутомимо вышагивала тяжелой походкой по этажам и отделениям, пытаясь устраивать разносы за пыль на листе фикуса, за несвоевременно проставленный на титульном листе истории болезни диагноз или за «неделовой телефонный разговор в рабочее время». Но ее уже не боялись, над нею подшучивали в открытую, а Иван Степанович, выслушивая ее жалобы, добродушно расплывался, успокаивал, советовал поберечь нервы, потом вдруг, становясь серьезным и проникновенным, обещал «разобраться» и «выяснить». Ничего он, конечно, не выяснял, так как считал все это мелочами, в которых в конце концов можно легко погрязнуть, «бабскими заскоками», которые нужно выслушивать терпеливо и сострадательно, но и только.
А при Бате начмеда боялись! Навряд ли прежде в такой ситуации кто-нибудь из врачей больницы произнес бы столь игривую фразу, как Валентин Ильич…
Герман вдруг почувствовал усталость. Неожиданно сильно заломило в затылке. Захотелось лечь и уснуть, но уйти домой было невозможно. Он снял трубку и набрал номер телефона старшей сестры.
— Клавдия Ивановна, занесите мне, пожалуйста, пару ампул кофеина.
Случалось и у него за двадцать лет — и не так уж редко, — что охватывало раскаяние, даже отвращение к себе за что-то, сделанное не так, как нужно было бы, за что-то недодуманное, невыполненное, от чего страдал больной человек, но здесь была небрежность, недопустимая, непростительная небрежность…
Старшая сестра принесла Герману кофеин.
— Может быть, крепкого чая?
— Спасибо, Клавдия Ивановна, не надо.
Герман прошел к раковине, налил стакан воды, отломил тонкие запаянные концы ампул, вытряс на язык их содержимое, запил. Потом отправился в палату к Тузлееву.
В реанимационной было полно народу. Лаборантка брала у больного кровь из вены. Тузлеев сонно, с трудом, поднимал веки и все время повторял: «Что со мной? Что со мной?..» Прасковья сидела рядом, уронив руки на колени. Петр Петрович и Серафима Ивановна, заведующая терапевтическим отделением со второго этажа, рассматривали у окна электрокардиограмму, вероятно, только что отснятую. Сестра возилась со шприцами у небольшого столика. И надо всеми, казалось, возвышалась начмед Кобылянская. Ее ярко накрашенные губы были так плотно сжаты, что рот стал похож на нарисованное детской рукой овальное солнце, от которого расходились во все стороны лучи морщинок. Она выглядела сейчас грозно, совсем как при Бате.
— Что это у вас происходит? — тихо и возмущенно сказала она вошедшему Герману. Знакомый напряженный полушепот…
Он ничего не ответил ей, подошел к Тузлееву, пощупал пульс. Вполне приличный.
— Ну, как там? — опросил у Петра Петровича.
— Все нормально. Пожалуй, можно трубить отбой.
Герман кивнул и отошел к Кухнюку. Плотная повязка на шее выглядела высоким белым воротником. Запавшими безразличными глазами Кухнюк, не мигая, смотрел в окно. Казалось, он даже не замечает всего, происходящего вокруг него. Герман заглянул в листок на тумбочке у кровати.
Читать дальше