Когда Миша читал в больнице прихваченного из дома Толстого, ему не требовался аутентичный текст Евангелий: Иоанна он знал почти наизусть и фрагментами – Луку и Матфея. Марка не любил, а потому и помнил неважно.
Эта работа уже старого Толстого, на вкус Миши Мозеля, вообще говоря, была ненужной уже по поставленной задаче и оставляла странное впечатление – начетничества. Во-первых, сама идея сличения Евангелий представлялась Мише лишней, ибо уже была выполнена, и любой читатель может найти в Синодальном издании указанные к каждому стиху параллельные места. Вовсе ложной кажется идея слияния четырех текстов разных авторов – в один. И уж подавно отдает гордыней попытка перевести канонический церковный текст русского Писания не на русский, даже обиходный, но на язык толстовский.
Но и это не главное. Толстой в этой работе выказывает невероятную для автора Хаджи Мурата глухоту к поэзии. Вот, скажем, как он предлагает читать Иоанна, исходя из своих познаний в греческом и древнееврейском, но еще более – исходя из соображений точности и ясности перевода, как он это понимал:
Началом всего стало
разумение жизни.
И разумение жизни стало
за Бога, и разумение-то
жизни стало Бог.
И это косноязычие, это разумение-то , предлагалось вместо величественного, мощного в своей краткости и властности, завораживающего Иоаннового:
В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог.
Толстой маниакально боролся с мистическим отношением Церкви к Писанию, так приблизительно : все три искушения суть самые обычные выражения внутренней борьбы, повторяющиеся в душе каждого человека . И уж совсем прелестно предложение старого графа именовать отныне Иоанна Крестителя – Иоанном Купало, потому что Крещение получило церковное значение таинства . А речь, надо понимать, идет всего лишь об искупаться… Хорошо хоть, когда помрачение прошло, Толстой признал в 91-м году, что его занесло и что его попытки вовлекли его в искусственные и, вероятно, неправильные филологические разъяснения … Так Мишу при чтении графа Толстого ненадолго покинуло постоянное и внушенное воспитанием смиренное благоговейное почтение перед великими.
Он отложил Толстого и с удовольствием перечитал сцену смерти старого скряги дядюшки Мельмота, смутно узнавая читанное сорок лет назад:
«Во взгляде его больше не было ужаса, и руки его, которые перед этим судорожно перебирали одеяло короткими, прерывистыми движениями, застыли теперь и недвижно лежали на нем, точно лапы умершей от голода хищной птицы…»
Как упомянуто, Миша, прилежный ученик, обожал соответствия. Его развлекало, скажем, такое совпадение. «Осенью 1816 года Джон Мельмот поехал к умирающему дяде, средоточию всех его надежд на независимое положение в свете». Это – первые строки романа Метьюрина, он был впервые издан в Лондоне в 1820 году и тут же стал модным по всей Европе, и у русских полумилордов тоже, живи они хоть в Одессе. И у их жен, за которыми ухлестывали ссыльные рифмоплеты и авторы эпиграмм. Так что в том же году, не откладывая, русский поэт начал свой собственный роман в стихах такими строками:
Мой дядя самый честных правил,
Когда не в шутку занемог…
В начале прошлого века серия популярных карманных изданий английского издательства Penguin открылась занимательным романом одного напрочь забытого нынче автора. Книжечки эти шли нарасхват, доходили и до Киева. В первых строках забытого романа описывалась некая дичь в духе английских лимериков. Некий господин, в котором костюм выдавал никак не лондонца, но скорее жителя континента, попросил разрешения присесть на лавочку у входа в Green Park у некоего джентльмена, по профессии издателя, тайно сочиняющего романы, который сейчас занимался рассматриванием фасада отеля Ритц.
– Знаете ли, – вдруг обратился иностранец к литератору, – Энн уже купила оливковое масло, и не только купила, но уже и разлила…
А у другого английского писателя можно прочесть, как некоего Гулливера губернатор летающего острова Лапута пригласил на бал, посвященный концу света… Что ж, бывший киевский студент-медик, сын профессора Духовной академии, смолоду бегло читал по-английски.
Да что говорить, если русский берлинский писатель Сирин на голубом глазу утверждал, что никогда не читал роман одного австрийского еврея «Процесс» , писавшего для удобства по-немецки. А уж о том, что за двадцать лет до «Лолиты» в Париже по-русски вышел роман обнищавшего эмигранта, знававшего лучшие дни, с девичьим именем на обложке, американский писатель Набоков и вовсе знать не мог; фабулой печального повествования была любовь немолодого русского профессора филологии к двенадцатилетней французской девочке, уличной акробатке, по имени Жаннета. И так далее…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу