Наутро, заметив изрубленную крапиву, мне велели прополоть несколько грядок; если меня так занимает война с травой — мое желание можно обратить к общей пользе. Но когда я подошел к грядкам, я понял, что вопреки вчерашнему рвению не стану выпалывать траву; то было — одно, а здесь — другое; мне стало жаль сорняки, даже бархатисто-колючий, с длинным корнем осот; я знал, что моих объяснений не поймут, и стоял, думая, как бы улизнуть, когда подошел Второй дед. «Сорнячки клубничку душат, душат, — сказал он. — Прополи, клубничка тебе спасибо скажет, ягодкой потом угостит».
Я насторожился: что-то было в этой интонации, ласковой, убеждающей, в этой готовности выпалывать, вырывать, очищать, совершать крестьянский огородный труд, что было уже не крестьянским; день померк, исчезла грядка, красные бока ягод — остался только голос, тихий, но всеобъемлющий, отовсюду звучащий, который приобнимал, сдавливал, шептал на ухо: «сорнячки клубничку душат, душат» — и сам душил, затыкал рот, насильно запрокидывал голову, ощупывал — как обыскивал — тело.
Памятью, которой у меня не могло быть, — памятью крови, — я узнал эти слова; узнал шепот, ласковость уговоров, якобы отеческое прикосновение руки, требовательность голоса; узнал, будто они были знакомы многим из ближайших моих предков.
И мне еще долго потом слышался голос Второго деда, повторяющий «сорнячки душат», — и мне казалось, что иногда он сам думает обо мне как о сорняке, решая, не вырвать ли; я запомнил это желание выдирать с корнем, эту старческую плотоядную радость — чтобы вызрела клубничка! — эти гадкие, затаенно глумливые уменьшительные суффиксы; с тех пор я стоял за сорняки против клубники и ни разу не съел похожей на мясистое сердце ягоды.
Я хотел узнать о прошлом Второго деда, но все, что мог, я уже знал я и так был его проводником, ходил его дорогами, опускал в почтовый ящик редкие его письма; была только одна область, куда он не впускал меня — его пристрастие к рыбалке. На пруд он уходил один и возвращался один; это было целиком его время. Однажды я украдкой увязался за ним, но на полдороге он услышал меня и велел поворачивать домой. Я тогда только надеялся узнать, как же он, слепой, ловит рыбу, но Второй дед явно почувствовал в моем намерении желание подсмотреть что-то другое, о чем знал он и не знал я. И теперь я придумал кружной путь, чтобы не идти за ним по пятам; рыбалка была последней возможностью увидеть Второго деда наедине с самим собой — по берегу пруда росли ольхи и осока, у каждого рыбака было свое место, закут скрытый от взглядов, куда нужно было протискиваться, раздвигая ветви.
Слепой рыбак, Второй дед не просто не выглядел смешным — даже при желании в нем нельзя было найти черту, деталь, через которые можно было бы уязвить его сделать объектом насмешки. При всей потенциальной комичности облика — парусиновые штаны, пиджак с заплатами, соломенная шляпа — он не был комичен; даже бамбуковые удочки, которые всегда придают взрослому мужчине что-то несерьезное, мальчишеское, смотрелись как-то отдельно от него, не дополняли штрихом его облик, хотя он и нес их в руке.
Он не числился в рыбацком братстве, на пруду у него было особое место, которое никто не занимал, и другие рыбаки не подходили к нему ни за наживкой, ни за папиросой, ни просто поговорить; так он поставил себя с самого первого дня.
Итак, я стал тайком пробираться на пруд и садиться в некотором отдалении от него. Стоило подойти чуть ближе — как бы ты ни старался красться неслышно, Второй дед поворачивался и обращал к тебе незрячие глаза; в этот момент ты чувствовал себя водяной крысой, выползшей из норы прямо на охотничьего пса. Меня поражала эта чуткость в сдержанном, бесстрастном человеке, чьи движения были столь размеренны, словно он монотонно крутил внутри себя заводную ручку вроде ручки патефона, дававшую ход различным сочленениям его постаревшего, но по-прежнему слаженного тела. Мне даже казалось, что он кого-то ждет; кого-то, кто должен прийти и о чем-то его спросить; ждет, чтобы его не застали врасплох.
Чем больше я сидел на пруду, наблюдая, как Второй дед ловит рыбу, тем яснее — медленно, день ото дня — я понимал, что в личности Второго деда нет таинственности; есть только твердый запрет, крепкая запертая дверь, железный брусок засова, толстая дужка навесного замка. А там, за дверью, скрывалось что-то, чему в настоящем времени не было места быть; Второй дед носил при себе все свое прошлое, как беженец не распаковывает на кратком привале у дороги скарба из городской жизни.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу