— Может быть, ему помешал вернуться стыд.
— Вряд ли, — возразила я. — Даже если он чувствовал себя виновным в гибели того, другого человека, он не стал бы из-за этого всю жизнь играть в прятки.
Я заметила, что Мадлен колеблется; наконец решившись, она заговорила, осторожно подбирая каждое слово, часто делая паузы, а затем как-то заторопилась, словно хотела побыстрей все сказать и снова замкнуться.
— Была ведь… еще… история с девушкой — еврейкой.
Вот тут я впервые услышала о Рахили и о том, что «Хиршфельдер» в действительности был родом из Зальцкаммергута, расспрашивать не понадобилось — Мадлен говорила без остановки:
— Что касается этой истории, у него было куда больше причин винить себя. Ведь то, при каких обстоятельствах он бросил Рахиль в беде, просто чудовищно!
В эту тайну ее также посвятили Ломниц и Оссовский; на острове «Хиршфельдер» вкручивал желающим слушать липовую сказочку и буквально всем прожужжал уши, рассказывая историю свой любви, о трех неделях, которые он якобы провел с малышкой, об их счастье, которое уже тогда висело на волоске, и о том, как ее внезапно увели с собой люди в коричневой форме.
— В действительности все, надо полагать, выглядело намного прозаичнее, — сказала она с горечью. — Но все-таки он упорно держался своей версии, пока в один прекрасный день не разнюнился, вот тогда и выложил своим конфидентам правду.
Правдой было то, что девушка и ее отец весной, то есть незадолго до начала войны, пришли в гостиницу, хозяевами которой были его родители, пришли замерзшие и промокшие до нитки, вообще в жутком состоянии; верно и то, что они скрывались, но родители их пустили — ведь приват-доцент с дочерью приезжали сюда из года в год, каждое лето; но «Хиршфельдер» никогда не рассказывал в лагере, что родители ежедневно посылали его к постояльцам за деньгами, ни разу не обмолвился о не утихавшем беспокойстве родителей, которые все время говорили, что нельзя держать беглецов у себя в доме, мол, соседи давно пронюхали, кого здесь прячут, и после долгих обсуждений он всегда шел на второй этаж, стучался, и приветливый пожилой человек тотчас открывал дверь, протягивал деньги, несколько бумажек, которые он молча забирал. Правдой, вне всякого сомнения, было и то, что он влюбился в девушку, но много ли раз за те три недели вообще ухитрился ее увидеть — совсем другой вопрос, потому что чаще он напрасно дожидался ее появления, она спускалась вниз только к ужину, а в остальное время почти не выходила из комнаты, и он подслушивал в коридоре, но голосов не слышал — только шаги из угла в угол, прерывавшиеся ее мучительным кашлем. Насчет прогулок с девушкой на озеро, которыми он так бахвалился, явно привирал — лишь один-единственный раз в те дни она чувствовала себя получше, и он уговорил ее пойти погулять, окольными тропинками привел на озеро, и там, на берегу, сидел рядом с ней, греясь на солнце, молчал, все собирался с духом, но ничего не мог выдавить, кроме неуклюжих любезностей, так что в конце концов бросил эти попытки, просто сидел и молча пялился на ее синеватые губы и руки с синеватыми ногтями.
Мне запомнилось, что голос Мадлен, когда она рассказывала о тяжелой болезни девушки, стал совсем тихим, она перестала поминутно оглядываться на дверь и смотрела только на свои руки неподвижным, под конец — буквально заледеневшим взглядом.
— У девочки был порок сердца.
Уж конечно, я не удержалась, повторила эти слова, и сразу вспомнился медальон в форме сердечка и надпись «Девушка моего сердца».
— Не могу вам объяснить, что это за болезнь. Я спрашивала медиков, но из их объяснений поняла только, что в какой-то разделительной перегородке сердца что-то осталось не закрывшимся, что должно закрываться у новорожденного при первом вздохе. Там дыра. Вот и все, что я могу сказать.
И она опять немного помолчала, что-то обдумывая, словно хотела убедиться, что я сумею правильно ее понять, но, видимо, отбросила сомнения — улыбнулась мне и сказала:
— Болезнь сердца усугублялась астмой.
И ничего не осталось от прежней грубоватой дамы, готовой идти напролом к поставленной цели, когда Мадлен, продолжив, рассказала, что в состоянии девочки настало серьезное ухудшение как раз после отъезда отца, которому пришлось срочно поехать в Вену. Я вдруг заметила, что даже осанка Мадлен изменилась, строгий костюм словно обвис, и, мне кажется, о своей родной дочери она говорила бы с не меньшей тревогой и обеспокоенностью, чем о той девочке; Мадлен рассказывала, как все началось: Рахиль перестала подходить к двери, когда стучали, не притрагивалась к еде, которую ставили на полу в коридоре, и из комнаты доносилось хриплое дыхание, словно она вот-вот задохнется. Мадлен совершенно естественно произносила имя Рахиль, как будто девочка была членом ее семьи, а, между прочим, «Хиршфельдера» ни разу больше не назвала своим мужем, ни единого разу, хотя в начале нашего разговора это порой проскальзывало, и она непременно поправлялась, — теперь же называла его по фамилии, заговорив о его вине, о том, что он не посмел решительно возразить родителям, когда те, из страха угодить за решетку, наотрез отказались хоть чем-то помочь девочке.
Читать дальше