— Ну ладно, ладно, Плутон. Ступай на место, Плутон! Хорошо, хорошо, не буду. И не хотел вовсе. Не пора ли нам на боковую, чтобы свечку зря не жечь? Отоспимся, а завтра поутру опять будем друзьями, верно, Плутон? Вот и умница, Плутон, умница…
Матерн задувает свечу. На сложенных стопкой взорах Вождя почивают хозяин и его пес. Они тяжело посапывают во сне. Каждый вздыхает о своем. Господь Бог взирает на них.
Они больше не бредут на шести конечностях, из которых одна, похоже, дефектная и потому слегка приволакивается; они едут в битком набитом вагоне поезда, который везет их из Эссена через Дуйсбург прямиком в Нойс, потому как должна же у человека быть хоть какая-нибудь цель — шапочка университетского доктора или серебряный значок победителя стрелкового праздника, царство небесное или крыша над головой — по пути к мировому рекорду Робинсона, Кельну-на-Рейне.
Тяжкое это путешествие и долгое. Многие, если не все, проделывают его лежа, устроившись на своих мешках с картошкой и сахарной свеклой. И едут они — если верить мешкам — отнюдь не навстречу весне, а скорее уж праздновать день Святого Мартина. А по причине ноябрьских непогод ездить в переполненных вагонах, при всей их давке и ароматах набрякшей одежды, все же лучше, чем на покатой вагонной крыше, трясучих буферах или на подножках, ожесточенная борьба за которые возобновляется на каждой станции. Ибо в дороге отнюдь не у всех пассажиров одна цель.
Мартин успевает позаботиться о Плутоне еще в Эссене. Суровый запах пса благополучно смешивается в теплом вагонном нутре с тяжким духом позднего картофеля, сахарной свеклы, влажной земли и потеющих пассажиров.
Сам Матерн нюхает только паровозную гарь на ветру. С рюкзаком в обнимку он успешно отбивает подножку от натиска непрошенных попутчиков на станциях Гроссенбаум и Калькум. И нет никакого смысла скрежетать зубами супротив встречного ветра. В прежние времена, когда его челюсть спорила даже с дисковой пилой, — про него ведь шла слава, что он даже под водой умеет зубами скрипеть, — в прежние времена он бы и встречному ветру не дал спуска. А теперь вот безмолвно, хотя и с множеством театральных ролей в голове, он проносится мимо притихших осенних ландшафтов. В Дерендорфе Матерн, поставив свой рюкзак на попа, уступает клочок подножки плюгавенькому часовщику, который, впрочем, с тем же успехом мог бы оказаться и университетским профессором. Часовщику очень нужно довезти до Кюпперштега свои восемь угольных брикетов. В Дюссельдорфе на главном вокзале он еще кое-как отстаивает старичка, но в Бернате его вместе с брикетами слизывает с подножки перронная давка. Вот почему — исключительно из чувства справедливости — Матерн уже в Леверкузене спихивает на вынужденную пересадку парня с кухонными весами, который сменил профессора на подножке и очень хотел доставить свои весы в Кельн. Оглядки через плечо подтверждают: пес все еще стоит, верный, как пес, на всех своих четырех лапах в вагонном проходе, не отрывая взгляда от окна в ближайшем купе.
— Ну ладно, ладно. Потерпи еще чуток. Вот эта груда битого кирпича, например, считает себя Мюльхаймом. В Кальке он вообще не останавливается. Зато из Дойца мы уже сможем разглядеть знаменитый двузубец, готические чертовы рога, собор. А уж возле собора, совсем рядышком, расположился и его мирской двойник — главный вокзал. Собор и вокзал — они в Кельне как Сцилла и Харибда, трон и алтарь, бытие и время, хозяин и пес.
А это, значит, и есть Рейн! Матерн-то сам на Висле вырос. Любая Висла в воспоминании шире, чем Рейн наяву. Да и сам этот крестовый поход на Рейн только потому и состоялся, что все Матерны отродясь на реках жили, черпая из вечного струения мимотекущей воды чувство жизни. А еще потому, что Матерн здесь уже однажды был. А еще потому, что предки его, братья Симон и Грегор Матерна, равно как и двоюродный их братишка, цирюльник Матерна, тоже любили возвращаться, обычно за отмщением, которое творили огнем и мечом — так сгинули в пламени Токарный и Петрушечный переулки, так погорели на восточном ветру Долгосад и церковь Святой Варвары; м-да, ну а здесь уже другие успели испытать в деле свои зажигалки. К тому же месть Матерна вышколена не на поджогах: «Я пришел судить с черным псом и списком имен, что вырезаны в моем сердце, почках и селезенке, — ИМЕНА ЭТИ ТРЕБУЮТ СПИСАНИЯ!»
О ты, начисто лишившийся стекол, продуваемый всеми сквозняками, святой и католический главный вокзал города Кельна! Орды с чемоданами и рюкзаками валом валят посмотреть и понюхать тебя и разъезжаются во все концы света, уже не в силах позабыть тебя и двуглавого каменного выродка, что взгромоздился рядом на площади. Кто хочет узнать человеков, пусть преклонит колена в твоих залах ожидания, ибо здесь все набожны и под жиденькое пивко все друг другу исповедуются. Да-да, что бы они ни делали — дрыхнут ли, раззявив рты, обнимают ли свой жалкий скарб, называют ли вполне земные цены на недосягаемые небесные блага вроде кремней или сигарет, — какие бы слова ни изрекали и ни умалчивали, ни повторяли и ни добавляли к сказанному, — все они работают над одной большой исповедью. Работают и перед окошечками касс, и в замусоренном бумажками зале (две шинели рядом выглядят уже как заговор, три шинели вместе — ополчение!), и, разумеется, внизу, в отделанных кафелем туалетах, где холодное пиво течет снова, теперь уже теплым ручьем. Мужчины на ходу расстегиваются, тихо и почти умиротворенно становятся в белые эмалированные стойла, пускают скороспелую струю, редко целеустремленную и упругую, обычно под легким, хотя и точно рассчитанным углом. Свершается мочеиспускание. Писающие жеребцы целую вечность стоят над эмалированными лоханями, выпрямив крестцы, прикрыв заросший шерстью источник козырьком правой руки, — мужики все больше женатые, — левую уперев в бок, и печальным взглядом смотрят прямо перед собой, расшифровывая начертанные на кафеле химическим карандашом, выцарапанные ножичком, шилом, а то и просто гвоздем надписи, посвящения, признания, молитвы, крики души и рифмованные вирши, а еще имена, имена…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу