А нашему Харрасу, который во дворе остался, Вальтер Матерн сказал:
— Ах ты черная католическая свинья! — Уж он в тот день выблевал все, что у него наболело. — Ах ты нацистская католическая свинья! Да я из тебя собачьи котлеты сделаю! Доминиканец [262]! Христианин собачий! Я уже двадцать два года собакой живу [263], а для бессмертья ничего… [264]ну, погоди!
Фельзнер-Имбс подошел к буйному молодому человеку, который, надрываясь, силился переорать фрезу и пилу, взял его за рукав и отвел к себе в музыкальную гостиную, где налил ему чаю.
Во многих квартирах, в мастерской и в машинном цехе взвешивались формулировки заявлений в полицию; но никто так на него и не донес.
Дорогая Тулла!
С мая тридцать девятого по седьмое июня тридцать девятого Вальтер Матерн просидел в подвалах полицейского президиума в Дюссельдорфе в камере предварительного заключения.
Это не театральные сплетни, которые Йенни нам нашептала; я сам, по документам, до этого докопался.
Две недели он провалялся в дюссельдорфском Госпитале Марии, поскольку в подвалах полицейского президиума ему сломали несколько ребер. Ему долго еще пришлось носить повязку и нельзя было смеяться, что давалось ему без труда. Правда зубы, все до единого, у него остались целы.
До этих подробностей мне даже докапываться не пришлось, все это черным по белому — правда, без упоминания полицейских застенков — было написано в открытке, на лицевой стороне которой запечатлена дюссельдорфская церковь Святого Ламберта. Получателем открытки был, однако, не пианист Фельзнер-Имбс, а старший преподаватель Освальд Брунис.
Так кто же спровадил Вальтера Матерна в полицейские подвалы? Заведующий репертуаром шверинского городского театра донесений на него не писал. И вовсе не политическая неблагонадежность была причиной его увольнения: оставаться актером в Шверине ему помешало беспробудное пьянство. Эти сведения не свалились ко мне с неба, до них пришлось долго и упорно докапываться.
Но почему, в таком случае, Вальтер Матерн провел в предварительном заключении всего пять недель, почему только несколько ребер и ни одного зуба? Он бы никогда не вышел из полицейских подвалов, если бы не записался добровольцем в армию: его спас данцигский паспорт гражданина вольного города. В штатском, но уже с мобилизационным предписанием на груди, как раз над ноющими ребрами, его отправили на родину. Там он явился в полицейские казармы Лангфур, Верхний Штрис. Прежде, чем получить обмундирование, ему вместе с еще несколькими сотнями штатских добровольцев из Рейха пришлось добрых два месяца хлебать из общего солдатского котла: война еще не поспела.
Дорогая Тулла!
В августе тридцать девятого, — оба линкора уже встали на якорь против Вестерплатте [265], в нашей мастерской уже вовсю сколачивались сборные детали военных бараков и солдатских нар, — двадцать седьмого августа нашему Харрасу пришел конец.
Кто-то его отравил; ибо чумки у Харраса не было. Вальтер Матерн, который сказал: «У пса чумка!» — подсыпал ему Ас-два О-три: мышьяк.
Дорогая Тулла!
Ты и я, мы оба могли бы против него свидетельствовать. Была ночь с субботы на воскресенье: мы сидим в сарае, в твоем логове. И как это ты исхитрялась устроить, что при беспрерывной погрузке-разгрузке досок, панелей и фанерных листов твое гнездо оставалось нетронутым?
Вероятно, Август Покрифке знает убежище своей дочери. Когда привозят дерево, только он один забирается в сарай, командует оттуда разгрузкой длинной древесины и следит, чтобы Туллино логово ненароком не заложили штабелем досок. Никто, и сам он тоже, не осмеливается даже прикоснуться к предметам ее сарайного обихода. Никому и в голову не придет напялить шутки ради ее стружечный парик, лечь на ее стружечную постель и укрыться ее сплетенным из стружек одеялом.
После ужина мы занимаем сарай. Вообще-то мы и Йенни хотели позвать, но Йенни в тот вечер устала; и мы хорошо ее понимаем: после занятий в школе и репетиций в театре ей надо пораньше ложиться, потому что даже по воскресеньям у нее репетиции; они сейчас готовят «Проданную невесту» [266], там много чешских танцев.
Итак, мы вдвоем сидим в темноте и играем в молчанку. Тулла четыре раза выигрывает. Во дворе Август Покрифке спускает Харраса с цепи. Пес долго царапается о стены сарая, тихо скулит и просится к нам, — но мы хотим остаться вдвоем. Тулла зажигает огонь и надевает один из своих стружечных париков. Ее руки вокруг язычка пламени как из пергамента. Она сидит, скрестив ноги, над свечой и все ниже склоняет голову со свисающими стружками-локонами над пламенем. Я уже который раз прошу: «Хватит, Тулла, перестань!», — и от этого зажигательная забава только прибавляет ей удовольствия. Один раз хрустящий локон уже начинает потрескивать, но все обходится: никакого пожара до небес, никаких сенсаций в местной прессе: «Столярная мастерская в Лангфуре сгорела дотла».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу