Вот так, с фамилией Зайцингер в сердце, я покинул дубовую мастерскую Эдди Амзеля. Готов поклясться: никто про это не разнюхал, пока я не пришел и не выдавил пару стекол. А пугала под потолком пусть и дальше хранят в своих карманах нафталиновые шарики. Неужто это Вальтер Матерн решил уподобиться образцовой домохозяйке и уберечь наследие Амзеля от распада и тлена?
Надо было мне эти бумаги с собой забрать, пригодились бы потом как доказательство.
Дорогая Тулла!
Тот актер, которого иногда еще в школе, а уж в штурмовом отряде сплошь и рядом называли Скрыпуном — «Скрыпун уже тут? Скрыпун еще с тремя людьми пусть прикроет остановку, пока мы Мирхауэрский проезд от синагоги прочешем. Скрыпун пусть три раза громко проскрипит, как только из жидовской общины выйдет» — вот этот многогранный, нарасхват всем нужный Скрыпун весьма продвинулся в своем зубоскрежещущем искусстве благодаря тому, что стал не время от времени, как прежде, а то и дело и систематически прикладываться к бутылке: он, что называется, не просыхал, пил даже без рюмки и завтрак начинал с хорошего глотка можжевеловки.
Тут-то его из штурмовиков и турнули. Но выперли его, понятное дело, не за то, что пил, — там все закладывали дай бог, — а за то, что по пьянке стал поворовывать. Сперва командир отряда Йохен Завацкий как-то его прикрывал, все-таки они были друзьями, не раз плечом к плечу насмерть стояли у стойки и одной бодягой накачивались. И только когда в лангфурском отряде Штурм-84 стало нарастать возмущение, Завацкий устроил суд чести. Семь человек, все надежные люди, младший офицерский состав, уличили Матерна в растрате из кассы взвода. Свидетели показали, что он сам в подпитии этим подвигом похвалялся. Называли и сумму — триста пятьдесят гульденов. Именно столько Матерн растратил, ублажая себя и товарищей можжевеловкой. Тут Завацкий встрял и заявил, мол, под мухой всякое на себя наговорить можно, это еще ничего не доказывает. Но Матерн взвился, дескать, им ли его попрекать, — «Да если б не я, вам бы этого Брилля на Лысой горе ни в жисть не словить!» — и вообще стыдиться ему нечего:
— Да к тому же ведь все вы, все поголовно, со мной вместе и надирались. Так что ничего я не крал, просто настроение поддерживал.
Пришлось Йохену Завацкому произнести одну из своих кратких и выразительных речей. Он, говорят, даже слезу пустил, пока Вальтера Матерна доканывал. То и дело про дружбу поминал:
— Но такого паскудства я в своем отряде не потерплю! Когда твой лучший товарищ протратился — это, конечно, всем нам тяжело видеть. Но у своих же ребят тырить — это распоследнее дело. Такое не смыть ни стиральным порошком, ни ядровым мылом.
После чего, обняв Вальтера Матерна за плечи и со слезой в голосе, посоветовал ему без лишнего шума испариться. Пусть, мол, едет в Рейх и вступает там в СС.
— Из моего отряда ты отчислен, но отсюдова, — говорил он, указывая на сердце, — отсюдова никогда.
После чего они — все те же девять человек в штатском — нанесли визит в «Малокузнечный парк». Без масок и без утепленных плащей оккупировали стойку. Опрокидывали в себя пиво и водку, закусывали нерезаной кровяной колбасой. Затянули «Был у меня товарищ…» [249]Матерн бормотал загадочные вирши и что-то каркал о сущностях бездны. Почти всегда кто-то один из девятерых был в туалете. Но не сидела на высоком табурете у стойки, тощая, словно отрывной календарь в конце года, Тулла. Не смотрела угрюмым, прилипшим взглядом на дверь туалета — так что и ресторанного побоища в тот раз не случилось.
Дорогая Тулла!
Вальтер Матерн не уехал в Рейх: сезон продолжался, «Снежная королева» до конца февраля оставалась в репертуаре, а вместе со Снежной королевой должен был появляться на сцене и Благородный Олень. Так что и членом СС Вальтер Матерн не стал, а стал зато тем, о чем напрочь забыл, но кем был по крещению, то есть католиком. И помогло ему в этом пьянство. В мае тридцать восьмого, — шла уже пьеса Биллингера «Гигант» [250], на Матерна, который играл сына Донаты Опферкух, то и дело налагали денежные штрафы за явку на репетицию в нетрезвом виде, — дожидаясь конца сезона, он околачивался на острове, в портовом предместье и на Соломенной дамбе. Кто его видел, не мог его и не слышать. На набережных и между портовыми складами он не только выдавал свой коронный зубовный скрежет, он еще и цитировал во весь голос. Лишь сейчас, основательно покопавшись в книгах, я худо-бедно разобрался, из каких кладезей он черпал: литургические тексты, феноменологию в лыжной шапочке [251], а также ершистые светские стихи [252]он перемешивал в немыслимый салат, сдабривая все это самой дешевой можжевеловкой. В особенности стихи — я иной раз бродил за ним по пятам — легкими шариками звука западали в мой слух и запоминались: то лемуры сидели на плоту [253], то говорилось что-то о хламе и вакханалиях. А как мучила меня, любознательного отрока, загадочная левкоевая волна! Матерн читал с нажимом. Портовые рабочие, люди вполне добродушные, когда не надо при боковом ветре грузить фанеру, с интересом слушали: «…уже так поздно». Грузчики кивали. «О ты, душа, прогнившая дотла…» Они сочувственно хлопали его по плечу, за что он благодарил их новыми строками: «О, братское счастье, где Каин и Авель, которых вел Бог, во облацех паря, каузально-генетическое, выше всех правил — позднее Я».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу