После войны возникло желание свободы, а после смерти Сталина послышались и первые требования ее. Вообще говоря, требование свободы – старинное занятие на Руси, еще с екатерининских времен. В течение XIX века условия для вольнодумства становились все более благоприятными, интеллигенция смелела от царя к царю. В результате царей не стало, а через некоторое время не стало и почти всей старой интеллигенции, и можно с уверенностью сказать: начиная с 30-х и по середину 50-х годов такого абсолютного безгласия, под страхом смерти, Россия не знала никогда. И как раз в этом промежутке родились и воспитались мы – так называемые шестидесятники. Мы и росли поначалу искренними и добросовестными октябрятами-пионерами-комсомольцами с «Кратким курсом истории ВКП(б)» вместо Библии, боготворили Сталина и хором оплакивали его смерть.
С разоблачением отца народов в 56-м году рухнула центральная ложь и опора нашего миропонимания и повлекла за собой лавинообразное разрушение остальных опор и обманов. Процесс занял, в основном, лет тридцать. Своеобразие его состояло в том, что власти поступили парадоксально, чтобы не сказать паранойяльно: они отреклись от Сталина, не трогая сталинщину. Они как бы отрубили трехглавому дракону одну голову – плохую, а оставшиеся две велели считать хорошими. Отказавшись от чрезмерных крайностей вроде периодического террора или отрицания генетики с кибернетикой, они все существо сталинской системы оставили нетронутым, только присвоили ей новое наименование: «ленинские нормы», что в известной степени было исторически верно.
Они сказали «а» и объявили, что алфавит на этом кончился. Но мысль человеческая естественно продолжила: бэ, вэ, гэ и тэ-дэ, и вот это «тэ-дэ» уже прямо посягало на их, властей, непогрешимость. Отсюда – немедленно последовали выводы. Кто-то подсчитал, что за десять лет при Хрущеве было посажено за инакомыслие не меньше, чем за двадцать лет при Брежневе. Правда, теперь не расстреливали. Людоедство хотя и сохранилось, но причесалось. Думать и разговаривать было позволено – но, правда, не дальше кухни.
А как хотелось дальше! Противоестественно же смотреть на голого короля и молчать об этом: стыдно. Как ловились малейшие намеки и аллюзии, как расходились крамольные анекдоты и песенки, как ломились на «Таганку», как расхватывался самиздат – как полнилось и томилось общественное сознание этим желанием: крикнуть, что король голый! подлый! тупой!
Вспоминается в связи с этим. Осенью 68-го года, возле здания, где судили Павла Литвинова и Ларису Богораз со товарищи за их демонстрацию против вторжения в Чехословакию, – там все три дня шел стихийный диспут между единомышленниками подсудимых, пришедшими сюда по уже сложившейся традиции подежурить при закрытых дверях, и специально отряженными идейными оппонентами из комсомольских оперативников МГУ, МВТУ и т. п. Начальство попробовало таким образом дать идейный бой нашему брату якобы от имени простого народа. Хлебнув в соседнем дворе водочки, «простой народ» сливался с нашей небольшой толпой и затевал глубокомысленные беседы, быстро доходившие до «давить таких надо».
Особенно осаждали они генерала Григоренко, высившегося среди нас, задирали и всячески вызывали на спор:
– Вот вы говорите: сталинисты. Ну где, где они, по-вашему?
– Да везде! – откликался генерал.
– И в руководстве?
– Вот там-то особенно.
– Ну где, где конкретно?
– Да хоть в Политбюро.
И они, естественно, закричали:
– Ну кто? Кто конкретно сталинист в Политбюро?
И замерли. И мы замерли. Все до единого, затаив дыхание, ждали – ну? слабо? скажет или не скажет? неужели осмелится – вслух про короля? ну? кто? кто главный сталинист? Всем хотелось правды!
Генерал не замедлил:
– Да Брежнев, кто.
Добились-таки. Спровоцировали. Теперь, стало быть, надо накидываться, хватать и тащить. Или хотя бы крикнуть: «Клеветник!»
Ничуть не бывало.
Раздался какой-то общий выдох, и толпа вокруг генерала как-то сникла, опала и рассеялась, словно оглоушенная пыльным мешком. Никто за Брежнева не заступился!
Да что там. У себя на кухне – все позволяли всё. Но между кухней и площадью был страх – не напрасный, не придуманный, не от комплексов каких-то, а настоящий, могучий страх, настоянный на кошмаре сталинского террора и беспощадности андроповского пресса. Инако мыслили все, включая и начальство. Но вот решиться на открытое слово… переступить через страх… Вот это и значило: стать диссидентом.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу