Впрочем, каждому приходится волей-неволей смиряться с требованиями жалкой и непонятной плоти.
«Перетягивайте грудь эластичной лентой, дабы не искушать диавола», «Носите корсет и елико возможно вбирайте живот» — такие советы давались старшеклассницам, и когда мы видели их телеса, скованные цепями столь жестоких предписаний, нас разбирала жалость.
Матушка Габриэла держала нас под своим неусыпным надзором. Она отобрала у меня одну за другой все книги, принесенные Жерменой Леонар.
— Это чтение не для вас, возьмите лучше «Подражание Иисусу Христу».
Она любила под покровом темноты красть наши дневники и тетрадки со стихами. Кто дал нам право погружаться в глубины собственных душ, право думать и вообще жить, если сама она с момента ухода в монастырь отреклась от всякой жизни, от всяческих сует? Одним лишь страхом божиим был обуян ее мятежный мозг (чьи вспышки, впрочем, давно уже не вырывались наружу, превратившись в замкнутый круговорот наваждений) — страхом божиим и ненавистью к мужскому полу. Как-то раз, задыхаясь от гадливости, она во всеуслышанье заявила: «Все мужчины — свиньи» — и тут же, словно испугавшись собственного признания, поспешно прикрыла рот ладонью. Малолетки слушали ее развесив уши и, должно быть, верили всем этим глупостям. Но я-то знала, что такое наслаждение, я помнила, как мчалась навстречу Жаку, ожидающему меня в овраге, мчалась навстречу слепящему свету, сквозившему меж деревьев… Никогда не вернется то лето, та осень, когда мы играли вдвоем с Серафиной… И нет теперь рядом со мною ни одной живой души, которую я могла бы полюбить. А если случается, что во время урока мне передают записку: «Полина, жди меня на перемене во дворе, поиграем вместе. Любящая тебя Огюстена Жандрон», я жестокосердно избегаю Огюстены и ее отдающего нищетой дыхания. На перемене я стою посреди двора, похожего на колодец, и с тоской смотрю в небо.
В один из воскресных дней мадемуазель Леонар сообщила, что у меня теперь есть еще один братик. Его уже крестили и назвали Эмилем. Я слушала ее рассеянно, глядя, как падают снежинки за окном.
— Да слышите ли вы то, что я вам говорю? — вспылила она. — Известно ли вам, что есть на свете существа, которые рождаются только на горе своим ближним?
И направилась к дверям, дрожа всем телом — как всегда после очередного бурного приступа жалости. А я не очень-то огорчалась, думая об Эмиле. Сравнивая его с Жанно, я представляла, как он пищит и пачкает пеленки. Однако Эмиль не плакал, и это не на шутку тревожило мою мать. До двух месяцев он рос как все дети, а потом братика словно подменили; мать продолжала его кормить, но казалось, что он внезапно открыл в себе самом и источник питания, и путь развития, чуждый для нас и непостижимый. Сохраняя знакомые черты, улыбку, взгляд, Эмиль начал терять человеческое обличье, словно обрастая какой-то растительной оболочкой. Я пыталась играть с ним, теребила его, но не чувствовала в ответ ни единого отзвука. Он тупо смотрел куда-то вдаль.
— Да на что же он там уставился?
Мать тихонько всхлипывала, спрятав лицо в ладонях: «Господи боже, господи боже!» А если отец пытался ее утешить, рыдала еще отчаяннее. Не понять им было неодолимого любопытства, которое влекло меня к этому тихому существу, исполненному тайной гармонии и непостижимой кротости. Хотелось бы мне очутиться в крохотном тельце брата и увидеть его глазами то, что было недоступно моему взору. Стать такой хрупкой и нежной, что никто не осмелится грубо к тебе прикоснуться. Жизнь — это всего лишь дыхание, готовое в любую минуту оборваться, поэтому меня брали бы на руки с величайшей осторожностью, боясь хоть чем-то мне навредить. Именно поэтому мне самой нередко запрещали подходить к Эмилю и даже запирали его комнату на ключ. Он казался мне чем-то вроде диковинного домашнего растения. Иногда в его глазах мелькал отблеск робкого и бесплодного сострадания, обращенного, должно быть, к той неприкаянной душе, что нашла приют в его теле, и тогда, вглядываясь в лицо брата, я пыталась найти в нем отражение черт Серафины. Возвращаясь в пансион, я каждый раз тешила себя надеждой, что общение с Эмилем поможет мне поскорее стать взрослой. Кто знает, а вдруг его удастся расшевелить и в один прекрасный день он очнется от своей растительной дремоты? Однако никому так и не удалось пробиться к его сознанию. Шли месяцы. Эмиль больше не играл в молчанку — он целыми днями ревел, об этом мне писала мать. «Раньше он только и делал, что дремал, а теперь целыми днями мучается», — сообщала мне она, так и не решаясь, как видно, сказать всю правду до конца.
Читать дальше