— Глянь-ка, что-то там светится — должно быть, керосиновая лампа. Ну вот мы и дома.
Наконец-то он показался — дом моей бабки и моих дядюшек, освещенный чуть заметным красноватым огоньком, мерцающим в проеме ворот, и внезапно я оказалась в замызганном чистилище, где обитали мои родичи, словно бы только что сотворенные господом богом, к вящему моему изумлению, ибо до этого вечера я и не подозревала об их существовании, об их жизни, столь непохожей на мою собственную. Я всматривалась в надвигавшиеся на меня лица, стараясь уловить выражение суровой доброты в очертаниях могучих челюстей, словно бы вырубленных топором в подражание какому-то древнему прообразу, в котором, без сомнения, таилось что-то жутковатое, и не находила его ни в этих грубых чертах, ни во взгляде холодных голубых глаз, притушенном, к счастью, поразительно густыми бровями и ресницами.
— Вовремя подоспели: еда на столе, — заявила, уперев руки в бока, здоровенная бабища. — Только боюсь, не грех ли ее скармливать городским девчонкам вот с такими-то бледными личиками, ну чисто как у мертвецов…
— Личики бледней воска, зато грехи черней угля! — выкрикнул мальчишка-уродец и принялся хохотать как сумасшедший, втянув голову в костлявые плечи. — Это верно, что ты моя двоюродная сестрица?
— Заткнись, Жакоб! — проревел чей-то голос, но мальчишка, получивший вслед за окриком здоровенную затрещину, заржал пуще прежнего.
Жакобу никогда не суждено было переступить порог своего отчуждения. В лоне собственной семьи он принадлежал к презренной касте «выродков», в которую входили его младший брат эпилептик, глухонемая сестра, сухорукая, как и он, тетка, тоже страдавшая искривлением позвоночника, пригнетавшим обоих к земле и вынуждавшим их постоянно прижимать к груди искалеченные руки, которыми они все-таки ухитрялись кое-что делать, и, наконец, среди наказанных богом братьев и сестер Жакоба числился еще один каверзный подарок Провидения, изнемогавшего под гнетом собственной неуемной щедрости: то был так называемый «голубенький братец» — никто даже не осмеливался произносить вслух настоящее имя этого монстра, воплощавшего в себе все уродство, все муки и, должно быть, все грехи мира. Он был самым младшим отпрыском в семье, но мать Жакоба утешалась, вынашивая в дряблом своем лоне, под бессменной холщовой рубахой, четырнадцатый жуткий плод, от которого было бы лучше всего избавиться, повинуясь праведному голосу милосердия, но, поскольку милосердие существовало только в грезах Жакоба, на свет появился еще один уродец, дабы продолжить непорочную родословную бедствий. Полчище здоровых мужчин и ребятишек поднималось поутру в этом доме не только для того, чтобы измываться над калеками, но и чтобы ковыряться в земле, дабы прокормить самих себя и скотину. Что же касается Жакоба, то он с утра до вечера возился со свиньями и, похоже, ел из одного с ними корыта. Семья относилась с известной снисходительностью к немощам его тетки Атталы, к припадкам его брата эпилептика, но строптивый, упрямый, порою всю ночь напролет бродивший по лесам Жакоб занимал столь низкую ступень в семейной иерархии, что в конце концов привык к посвисту кнута, полосующего его костлявое тело, как привыкают — по собственному его выражению — «к дуновению ветерка в засохшем лесу».
Я делила с Жакобом матрас, кишевший клопами; в углу спальни, всю ночь не смыкая глаз, вертели своими жирафьими шеями сестры-двойняшки Эвелина и Руфь; они лениво почесывались и бесстыдно хихикали всякий раз, когда бедная наша тетушка Аттала извергала очередной яростный потоп в ночной горшок, дремавший у нее под кроватью. Жакоб во сне что-то тихонько бормотал нараспев, будто плакал; я слушала его, в безнадежной тоске отсчитывая жуткие часы. Бессвязный бред Жакоба пугал меня; он часто рассказывал о жестоких битвах, что вершились в горах между взбунтовавшимися свиньями и их пастырями — людьми из рода его отца, «исполинами, у которых черные зубы, а глаза голубые, словно плевки. В конце концов свиньи растерзали и пожрали великанов, начиная с головы и кончая сердцем, а клочья окровавленной кожи оставили орлам, прилетающим ночью…». Жакоб вздрагивал от восторга, рассказывая об этих кошмарных пиршествах, словно жуткое повествование смягчало боль от изведанных им унижений. Я боялась этого десятилетнего мальчугана, с виду такого доброго, — в сердце его неимоверная мстительность сочеталась с жертвенным состраданием. По ночам его холодная искривленная рука прикасалась к моим волосам.
Читать дальше