Однако, как только мать произносила эти слова, я тут же покидала ее и, на цыпочках, крадучись, удалялась в кухню, а там открывала дверь на улицу, почерневшую от пыли и истомленную июньским зноем куда больше, чем я сама. Я бесцельно слонялась по немым тротуарам в долгие послеполуденные часы, когда школьники засыпают от унылой скуки в классах, а взрослые едва дышат и кажутся живыми мертвецами.
Воскресные дни, когда я воровала больше двух монет для Серафины и для себя, сгорали и огне кощунственной свободы, которая казалась особенно прекрасной именно в силу своей кощунственности; выйдя из кино, мы покупали мороженое и, забившись под стойку ресторанчика, рассматривали иллюстрированные журналы — стоя на коленках, в полутьме, среди гвалта, учиняемого подростками, которые вместо того, чтобы отправиться с родителями в церковь, собираются в заведении «Лорель, конфеты и сигары», отчаянно дымя, возбужденно галдя и время от времени бросая косые взгляды на наше чтиво — страницы, где полно нагих силуэтов, сирен, женщин-змей, историй о чудовищных изнасилованиях; страницы, где крылатый молодой человек в маске порхает в космосе, облаченный всего лишь в голубой плащ, позволяющий ему преспокойно приземлиться прямо на кухне у своих благодушных жертв и придушить их с такой скоростью, что они даже ничего не успевают почувствовать, — жаль только, что нелепая его накидка скрывает от наших глаз массу прелюбопытных подробностей.
— Малы вы еще, ничего не понимаете, а хуже всего — даже читать-то не умеете…
Грубый смех грохотал над нашими головами. «Лорель, конфеты и сигары», воплощенный в одном лице, но олицетворяющий собою оба вида изделий, пользовавшихся наибольшим спросом в его заведении, направлялся к нам, оправляя белый фартук на внушительном брюхе; его колено, обтянутое черным твидом, застывало на уровне наших глаз.
— Эй вы, малолетние гулены, рано вам еще этим заниматься, сматывайтесь-ка отсюда!
И мы, оскорбленные до глубины души, сматывались, вполголоса понося его на чем свет стоит…
Если, вернувшись домой, я замечала, что мать торчит на пороге кухни, сразу становилось ясно, что сейчас следом за ней из тьмы явится целый тайный трибунал, дабы осудить меня за утреннюю кражу. Расхрабрившись, я даже не пыталась загладить свою вину и готовилась защищаться, но весь мой запал пропадал даром: мать долго смотрела на меня с обычным выражением покорной усталости и произносила оправдательный приговор:
— Я неважно себя чувствую, Полина, и все же не пойти ли нам пообедать к бабушке, может, это хоть немного отобьет у тебя охоту шляться по улицам…
А порой она сухо добавляла:
— Приведи себя в порядок, маленькая растрепа, прямо стыдно смотреть на твое грязное платье…
Чтобы не тратиться на проезд, мы обычно отправлялись к бабушке пешком; мать смотрела вокруг безучастным и горестным взглядом, толкая перед собой коляску с братиком, а если дело происходило зимним вечером — санки, в которые она усаживала и меня. Я грезила наяву, глядя, как снежные хлопья садятся на покрасневший носик Жанно, забывая о том, как трудно матери тащиться с двумя детьми через весь город. Бабушка Жозетта спешила нам навстречу, судорожно цепляясь дрожащей рукой за лестничные перила; на ней были заимствованные у деда шлепанцы с узкими, похожими на глаза прорезями; взяв Жанно на руки, она тут же принималась выспрашивать, почему с нами нет отца:
— А куда же это Джо запропастился, доченька? Я никогда его не вижу…
— Ох, — грустно отзывалась мать, — ему ведь день и ночь приходится работать, он даже по воскресеньям работает. Легко ли в наше время поднять детей, все никак концы с концами не сведем…
— Невеселая история, — вздыхала бабушка. — Можно подумать, что Господь только о том и думает, как бы насолить добрым людям…
— Я прошу тебя, мама, прошу тебя, не надо так говорить о Господе… По крайней мере при детях…
Пока мать высказывала эти сдержанные упреки, я взлетала по лестнице, торопясь первой увидеть деда, но то ли он и в самом деле был ко всему безразличен, то ли прикидывался, будто не замечает меня, дед продолжал поглощать свое морковное пюре с таким негодующим видом, что мне становилось не по себе.
— Ты все злишься, дедушка Онезимон?
Он молчал, свесив над тарелкой огромный нос, заросший серой шерстью.
— Не любишь, когда тебя заставляют глотать эту гадость? Вот и я тоже… А если я скажу, что нос у тебя похож на сад, изглоданный гусеницами, ты небось еще больше разозлишься?
Читать дальше