Меня дразнит гигантская неоновая вывеска Кури. Кури красный. Кури белый. Кури красный. Кури белый. Запретный для меня рай. Если я опять появлюсь там, об этом узнает весь город. Не меньше двадцати пар глаз станут, как хозяин ювелирной лавки, разглядывать меня, точно букашку под микроскопом. Я с шумом захлопываю за собой дверцу, но это не приносит успокоения. Улицу я перехожу, ни на кого не глядя, боясь случайно выдать свое бешенство. Я делаю вид, будто мирно совершаю послеобеденный моцион, хотя готов сейчас наброситься на первого встречного. Окна ресторана наглухо затянуты инеем, а в застекленной двери видно лишь отражение улицы. Я дважды прохожу по тротуару туда и обратно.
Вернувшись домой, я сталкиваюсь в дверях с Терезой.
— Далеко ли вы собрались?
— За покупками.
— Но ведь за покупками пошла Мадлен!
— Кое-что она поручила мне.
Тереза выжимает из себя улыбку и уходит, вихляя кривым бедром. Наверх я не поднимаюсь. Мне сейчас не вынести пустоты комнат. Я сажусь за стол в своем кабинете и смотрю на снег, который падает уже не так густо и не так стремительно. Моя ярость постепенно сменяется апатией и отупением. Я не думаю ни о Мадлен, ни о своих переживаниях. Я устал гоняться за ней, устал искать смысл малейших ее поступков и слов, устал вертеться вокруг своей оси, как волчок. Пусть тот, кому это выгодно, воспользуется моим столбняком, чтобы оторвать от меня Мадлен, пусть потом, когда я открою глаза, мне скажут, что операция окончена, что я могу снова начинать жить, что у меня больше нет сиамской сестры-близнеца! Я сейчас податлив как воск. Все совершилось бы безболезненно.
Я вожу по столу ножом для разрезания бумаги, и на пыльной поверхности остается темный след. Тереза и Мадлен отлично спелись: ни та ни другая никогда не заглядывают в мой кабинет. У доктора Лафлера испачканную марлю стирают. У меня же ее выбрасывают. Я сам чищу и стерилизую раза два в месяц все пинцеты, щипцы, акушерские инструменты. Спасибо еще, что женщины соглашаются мыть пустые пузырьки от лекарств. Я уж не говорю о колбах, которые используются для анализов мочи. Грязное ремесло — медицина! А мать Мадлен самозабвенно толковала о его прелестях! У ее дочери более чувствительное обоняние, и она предпочитает держаться подальше от моих дел. Во мне снова вскипает раздражение, и в голове начинают роиться мрачные образы. Я намеренно сгущаю краски. Равнодушие и даже брезгливость, которую испытывает Мадлен к моему ремеслу, я вдруг начинаю ощущать тоже и распространяю на все, в том числе и на себя самого. Какие радости были у нас за время нашей совместной жизни? Было ли у нас согласие хоть в чем-нибудь? Боже, как все это убого, какой безнадежный крах! Нас связывает лишь общее поражение. Меня охватывает почти физическое отвращение к собственному кабинету, к этой квартире, к царящей здесь атмосфере посредственности и враждебности — и я быстро выхожу на улицу. Душа моя сделалась серой, как пыль. Я иду в бедняцкий квартал вызволять свою машину и отправляюсь по вызовам раньше обычного.
Витрины магазинов ломятся от третьесортного барахла, которое преподносится публике как сокровища. В витрине универмага Артюра Прево красуется огромная елка высотой с двухэтажный дом, щеголяя разноцветными лампочками, как содержанка — драгоценностями. Все-таки странно, что рождение младенца, появившегося на свет в хлеву на соломе, отмечается таким разгулом торгашества. Прево говорил мне, что треть своих товаров он продает в декабре. Как будто рождество навсегда отвратило людей от бедности и одно напоминание о яслях и соломе немедленно заставляет их мчаться в магазины.
Снег почти прекратился, и на улице потеплело. В душе у меня слякоть.
* * *
Мадлен с Терезой кроят платье на кухонном столе. Они совещаются по десять минут, прежде чем где-нибудь разрезать. Пару раз взмахнув ножницами, они некоторое время беседуют или разглядывают модели в журнале. Мадлен объявила, что они не успеют кончить до полуночи и Тереза останется ночевать у нас.
Я включил радио, чтобы не слышать их голосов, и уткнулся в газету, хотя она нисколько меня не интересует. Я, кажется, мог бы сейчас руками потрогать свою скуку.
Когда я вернулся домой после вызовов, Мадлен помогала Терезе готовить ужин. Мне не хотелось ни о чем ее расспрашивать, да и она позаботилась о том, чтобы мы ни на секунду не остались вдвоем. Любопытно, как бы мы жили без Терезы, избавляющей нас от разговоров с глазу на глаз? Положение мое незавидное, но я терпеливо жду. У меня впереди вечность. Я так спокоен, что не знаю, куда деваться от скуки. Я сам от себя зеваю. Музыка скользит по мне, не проникая в душу. Трескотня женщин, в те редкие минуты, когда она долетает до моего слуха, воспринимается мной как неясный гул, как тонкое жужжание, нисколько не нарушающее мой покой. Вот уж поистине уютное жилище с надежными стенами, где ничего не может случиться! Дом, каких тысячи, где обретается в тепле добротное счастье, застрахованное от неожиданностей. Не стоит простукивать стены в поисках драмы. Ее здесь нет. Это гнездышко благоразумных супругов. Их любовь не искажена гримасой боли: она у них спокойная, будничная, замешанная отчасти на скуке, отчасти на слепоте, и вся ее пища — ожидание завтрашнего дня, который, быть может, принесет наконец что-то новое.
Читать дальше