— Ладно, с этим будем разбираться потом, — опередил меня ректор. Он тоже почувствовал что-то неладное, не стоило продолжать при студентах. — Не на ходу же.
И положил пузырек в карман своего пиджака. Да, смутно оценил я, так безопасней. Мало ли что? Милиция могла подстерегать у подъезда, могли задержать по дороге. В мыслях была полная неразбериха. Передо мной все- таки возникла зачетка, я поставил в ней свою закорючку, вернул стило ректору. Понимал ли он больше меня? Поискал руку Натальи, чтоб поцеловать, та его опередила, просто чмокнула в щеку. Все-таки и она, видимо, захмелела немного.
Студент уже вызвал лифт. Звук шагов на лестнице заставил меня оглянуться. Сверху спускался кто-то, должно быть, из верхних соседей. Обнаружил, что лифт уже вызван, не захотел ждать, пока придется вызывать еще раз самому. Красная куртка, бритый череп. Я напряженно соображал, кто это, где я его мог видеть сегодня. Зачем он в темных очках? Вечером при электрическом свете, в таких очках совсем плохо видно. Мне было плохо видно. Нет, не очки, это тень козырька падала на глаза, я уже готов был его узнать, забыл только имя. Втиснулся к троим в тесную кабину, прижался к спине студента, рукой к нижнему карману безрукавки. молния, как всегда, расстегнута. Надо было им сказать. предупредить, и не было голоса, не мог даже вскрикнуть.
Створки сошлись, мы с Наташей махали вслед спускающейся кабине, а может, махала только она. Лифт опускался в провал, все глубже, все глубже, переплетения реек накренились, стали изгибаться, лампа уходила куда- то вбок, туда, где возле коврика перед дверьми проявлялось вновь пятно крови. Наконец-то в ванну. к щеке прильнула щека. Голос в ухо: «Что с тобой? Ты где?» Прижалась, чтобы надежней друг за друга держаться, и мы оба с ней понеслись в ясное освобождающее сияние.
36
Выпей, не отворачивайся, ну давай. горькое, ничего, запьешь сладким чаем. ну вот молодец. мамин голос, мамин запах, облако прозрачного жара, блаженство покоя, когда можно никуда не идти, не двигаться, парить в невесомости, не ощущая себя, обводить, не поворачивая головы, возникающее перед взглядом, задерживать, приближать подробности. Голые стены в пятнах, смутно знакомое помещение, распахнувшийся альбом на полу, из него вывалились фотографии, выцветшие отпечатки теней. На ближнем малыш с изумленными распахнутыми глазами, в трусиках, босиком, за спиной стена, серая древесина в занозах, серая земля, подобие серой травки. Чуть подальше он же или другой, себя не сразу узнаешь, волосы топорщатся, сколько ни смачивай перед школой, пиджачок узок в плечах, штаны по щиколотку, донашивал прошлогодние. Надо все же идти… послали за керосином. По ступеньке, по шагу, вместе с угрюмой очередью, в подвал. Ступенькой ниже инвалид — коротышка, лысина в гнойниках видна сверху, на одном засохшая корочка. Сладковатый керосиновый запах, черный халат керосинщика. Десять литров, удельный вес ноль восемь, в жестяном бидоне восемь килограммов, по дороге домой можно отжимать, накачивать бицепсы, правый, левый. Облезлая дворняга опять привязалась, бледно — розовый язык высунут, трусит впереди, оглядывается: мы к тебе? Больные глаза слезятся. Провожает до крыльца, надеется, не пустят ли в дом, но кто ж такую разрешит. Только вынести зачерствелую горбушку, подозвать свистом. Почему-то долго не получалось свистеть, вытягивал трубочкой губы и пищал тоненько, уверял себя, что это свист. Нет, надо вот так, дуть, показывал папа, не горлом. Не получалось, ничего почему-то не получалось. Что значит ничего, откликается насмешливый голос. Получилось что получилось. Я озираюсь: кто это? Где папа? Только что был, и уже нет. Этого я и боялся, всегда боялся его потерять, не успел дослушать самое важное. Звук, похожий на тихий плач, не детский, не женский, подсказывает направление. Я раздвигаю руками белесую ватную мглу, что-то скользко шмякает под подошвой, раздавленное. Вот. вот же больничные носилки, они так и остались на краю осыпающейся ямы, еще не поздно. Незнакомое, оплывшее от болезни лицо, щеки в серой неровной щетине. О чем он только что плакал? Ужасен бессильный плач взрослого большого мужчины. Взгляд с носилок мучительно ищет меня, губы пробуют шевельнуться. Это же папа, все-таки папа, как я мог не узнать. Изменился, конечно же, изменился. давно не видел, забыл. Струйки дыма или тумана сгущаются над лицом, белым, как дым или туман, вот — вот с ним сольются, поглотят, растворят. Успеть, скорей досказать, вспомнить слова, только отвести взгляд, так проще. Ты чего-то ждал от меня, я знаю. не получилось, да. Дело не просто во мне, мир так повернулся. литература стала никому не нужна, жизнь без нее непонятна… Нет, не то. не знаю, как тебе объяснить… Оборачиваюсь: на холмике среди белесых ошметков темно — серый пиджак. Шелковая подкладка под пальцами на ощупь прохладна, омертвелый остывший пот. В ушах звонкая тишина или музыка, не различить, не расслышать. Кто это говорил: мы не умеем настроиться, вникнуть? Вот. притоптывает в сторонке, затычек в ушах не нужно, слышит без них. Магия неслаженного на вид танца, полумрак коридора без окон, запах пыльных горячих батарей. Самцы топчутся перед самкой, дочеловеческий ритуал, оскал, притворяющийся улыбкой, не обязательно понимать. Испорчу жизнь, крупными буквами, предупреждать бесполезно. Так чего-то и не сумел прочесть, не успел. Мятые испачканные листы поглощены серой безрукавкой, удаляются, в них уже не заглянешь. Молния, как всегда, не застегнута, соблазн для карманника. вот так, легко, пальцами правой руки, не взять, положить, напевая. левая рука на руле. Nothings gonna change my world. Рыжий ничего не почувствовал, он таких вещей не понимает, не замечает, немного не от мира сего, отец так о нем и сказал. Догадывается ли он, сознает ли, что за рулем с ним в машине отец?.
Читать дальше