— Мне тоже. И тем не менее, давай, наконец, объяснимся.
И когда мы, наконец, объяснились, он, Макс — допив, наконец, свой кофе — снова вышел на улицу — или, вернее: во двор — прошел под аркой, пересек, не сворачивая в него, тот переулок, в котором я увидел его когда-то, со спины, уходящим, — прошел мимо трех, с одной, и трех, с другой стороны, очень старых, но и очень хорошо сохранившихся, бледно-зеленой краской выкрашенных домов — совершенно ясно я вижу их: отсюда, издалека — свернул налево, направо и сам не зная, должно быть, куда, зачем он идет, пошел, значит, дальше, все дальше, по еще тихим, пустынным улицам, переулкам, по еще чистому — а впрочем, уже тронутому первыми, робкими следами прохожих (лопатами дворников…) снегу — чтобы (как я впоследствии выяснил…) встретить вдруг — в трамвае с обледеневшими стеклами — некоего, еще не введенного мною на эти страницы персонажа моей истории (если это история…); и проехав с ним, в обледеневшем трамвае, три или четыре, может быть, остановки, еще очень долго кружил, должно быть, по городу — и только под вечер возвратился, должно быть, домой: в свое (так я думаю теперь…) — решительно неописуемое жилище.
В самом деле: есть вещи, поддающиеся, и есть — не поддающиеся описанию. Первые могут случиться на бумаге — и бумага не рвется; о вторых мы только упоминаем с опаской.
Есть вещи, поддающиеся, и есть — не поддающиеся описанию. Деревня, к примеру, где мы жили когда-то вдвоем и где я живу теперь, поворачивая обратно, один, — эта маленькая, никому или почти никому не ведомая деревушка, с ее редко стоящими домиками и ветром, гудящим в высоких соснах, — с ее солнцем, луной и звездами, — утренним холодом, пронзительным светом, — и с этими ранними вечерами ее, когда сверху, с дюны, она вся просматривается насквозь, и за деревьями, сквозь голые ветви, виден и дальний лес, и поле, и — черной чертою — шоссе, и последние белые пятна уже осевшего, как будто тающего в сумерках снега, и дым над крышами, почти неподвижный: медленно, совсем-совсем медленно поднимается он над редко стоящими домиками — исчезая, теряясь: в еще прозрачном, уже застывшем, протяжными, розовыми, закатными полосами расчерченном небе, — деревня эта относится, без сомнения, к первым, поддающимся описанию вещам. Но те, вторые, неподдающиеся, ускользающие…
Отсюда, из этой маленькой и без всяких сомнений поддающейся описанию деревушки, тот, там, покинутый мною город (со всеми его проспектами, площадями и улицами…) кажется мне чем-то почти немыслимым, невозможным: как если бы его никогда и не было вовсе.
А между тем он был, есть; и он не просто был, есть, но в нем и есть, и были, разумеется, некие — более или менее старые — в общем и целом, вопреки всему и несмотря ни на что — еще возможные улицы (переулки, дома; проходы, арки, дворы…).
Они есть, они были; и я сам — я, живущий теперь здесь, поворачивая обратно — я сам жил когда-то на такой улице, в таком дворе, в таком доме.
Я знал этот город; я даже любил его — время от времени; но я уже никогда, наверное, не забуду того ощущения — невозможности, которое вдруг охватывало меня — я садился, к примеру, в троллейбус — на каком-нибудь новом, огромном, полном машин, людей, возбужденья проспекте, в каких-нибудь снежных, ранних, текущих и растекавшихся сумерках, когда все грохотало, гремело, — кружилось и путалось, — вспыхивало и гасло… или в том же троллейбусе, например, подъезжавшем к мосту и въезжавшем на мост, когда, подняв голову, я видел вдруг его — да, его, увы, Максово — с позволенья сказать — жилище, темной громадой нависавшее над рекою: над другими домами, над городом.
Дом его, и улица, на которой стоял этот дом, и все прочие, на этой улице и вокруг его дома, дома описанию решительно не поддаются — и я их не буду, конечно, описывать.
Они огромны, они все заполняют собою; а между тем им словно не хватает чего-то, в них словно отсутствует нечто.
Они есть, они были; их как бы — нет, как бы — не было: так думаю я теперь.
Странный город; удивительный город.
Название его сохранилось: Москвою называется он.
Но даже немногие, еще сохранившиеся названия (улиц и переулков, бульваров и площадей…) звучат как будто вполголоса, не доверяя самим себе; прочие, новые — ничего не в силах назвать; все тонет — в безымянной безмерности.
Все безмерно, огромно; и все кажется — взорванным; развалившимся на куски; распавшимся на какие-то отдельные части; фрагменты, уже почти не связанные друг с другом.
Читать дальше