Недобрые силы проснулись, засопели, свирепо заурчали в глубине чащи, потянулись к нему когтистыми корявыми щупальцами, но отступили, признавши в нём своего. Переполненные звериной упругостью ноги вынесли его на середину поляны. Здесь он оглядел вздрогнувшие ряды сосен, достал складной нож и рывком раскрыл его зубами, отстучавшими по лезвию шубертовскую прелюдию. Из порванного в клочья языка и исполосанных дёсен закапала на рубашку тяжёлая приторная на вкус жидкость. Затем он хищным скачком подлетел к канистре и упал на неё, как на закланного тельца. Точно также, смеясь и задыхаясь, он трижды ударил её под ключицу, пробил жестяную, украшенную позолотой кирасу, и её терпкая кровь заструилась по его пальцам и груди. Он встал и начал поливать из канистры зябкие кустики черники, остовы престарелых деревьев, молодые дубки и рябины. Все они, получив бензиновое причастие, также принимались безудержно хохотать. Опустившись на мелко трясущиеся колени, он осторожно слил себе в ладони тонкую струю горючей смеси, тщательно омыл израненное лицо, вытер руки о нежную кожу земли и посмотрел вверх.
Небо было томно–красным. Последние стрелы солнца, выбиваясь из–за вершины горы, освещали ущелье. Он вгляделся в уже ночную поляну и ещё пуще, до боли в сведённой судорогой диафрагме залился смехом, чувствуя, что невидимый, затаившийся в буреломе охотник скривил губы в поощрительную улыбку. Ударом ноги он отбросил к магическому кругу кострища канистру, успевшую щедро омочить последними каплями оскаленный череп быка; он поднял его бережно, взявшись правой рукой за верхнюю челюсть; левой он вытащил зажигалку из кармана рваных, пропитанных бензином брюк и надавил на колёсико. Бычий оскал, одежда, руки, лицо, волосы вспыхнули мгновенно; широко размахнувшись, он метнул горящий череп в лес, тотчас окруживший его огненной стеной и, выкрикивая что–то невнятное: «ант, анте, анти», в блаженстве боли, разрываемый на части хохотом, и тут же пеплом и дымом уносясь в небеса, кинулся в самую глубь чащи, туда, где его давно ждали.
Бор содрогался, ревел раненым яком, метался яростной медведицей и, гогоча, погибал. Охваченные огнём лиственницы и сосны факелами освещали весело подмигивающий небосвод. Вскоре пламя перекинулось на виноградник, принялось с хрустом пожирать его, и к запаху смолы и хвои прибавился дух молодого вина. И всю ночь напролёт, из чудовищного, достигающего гранитной вершины костра, изумлённому, насилу спасшемуся из сгоревшей полотняной палатки рыбаку чудились смех на тысячу разных ладов, бешеные крики, повторяющие одно и то же короткое слово, и снова дикий, громогласный смех. А утром, когда наконец солнце почтительно взглянуло в зыбкие воды озёр, огонь иссяк. Но обнажённая, обугленная гора ещё долго тихо курилась, словно силилась вспомнить нечто важное и таинственное.
Шёненбух, ноябрь 2001
А! А–а–а-а-а! Ещё немножко! Ещё! Ах, как хорошо! А! А–а–а-а–а–а-а!.. Ой, что это было? Я ещё сплю? Нет, наверное. Но как это было здорово! Оно плескалось внутри меня, как море, отзывчивое, тёплое, бархатистое на ощупь. И сейчас там всё ещё мягко, радостно, как во вчерашней сказке. Про кого мне рассказывала мама? Про мальчика с дудочкой! Дудочку эту он подносил к губам, перебирал по ней пальцами, выдувая из неё серебряную россыпь звуков. Затем он вошёл в воду. А потом? Волна. Ещё волна. Тут–то я и заснула. Голос мамы смешался с шёпотом волшебного прибоя; как глубоко он дышал! Как лошадка после галопа! А злые крысы метались по пляжу, вовсю щёлкая зубами, так что чудилось мне, будто майские жуки да мохнатые ночницы бьются в моё окно.
А как пахло это море! Душистой тиной; ласковыми водорослями–невидимками; пеной с кусачей кипрской гальки, о которую прошлым летом я порезала ступню; дальними странами: Луизианой, Квебеком, Сайгоном и той землёй из папиной книжки — как она называется? — то, что растёт на дереве, сочное, сладкое, с шероховатой кожицей?
Этой ночью что–то случилось. Во сне всегда что–нибудь да происходит. Как хочется поделиться всем этим с мамочкой, с папой, с бабушкой, с Рене, а я ничего не могу припомнить! Жаль! Так, наверное, будет всю жизнь!
«Да! Да! Да! Да!» — верещу я что есть мочи, как милый господин Журден со сцены. Даром что весь зал хохотал над ним. Какие они гадкие! А я плакала. Я не жалела Журдена. Нет! Я просто понимала, как ему хорошо и отчего он выкрикивает это сухое «Д», которое, как волнорез, разобьёт, но не удержит непоседливое и у меня в животе живущее «А». И я уверена, что мы бы превосходно поиграли с этим умным, добрым дедушкой в цветастом кафтане и роскошной шляпе со страусовыми перьями. А ещё я хотела, чтобы он познакомился с бабушкой — она ведь одна! Да и ему не нужно было бы больше терпеть свою противную жену, которая всё мешала лапочке господину Журдену проказничать с друзьями. «Да!», — в последний раз выкрикиваю я. Уф, как хорошо! И совсем, совсем не хочется вставать.
Читать дальше