Ступни Клавдии стояли на окровавленной ткани, где ещё можно было разглядеть изначальный узор — шеренгу быков: белая выя, хребет и ляжки, из тех, что Менелай едал на египетском пляже. Тонкокостные пальцы ног Клавдии тоже вытанцовывали нечто неистовое, фригийское на пятнах засохшей крови.
— Гы–ы–ы! А я‑то! Я‑то! Как я его обожаю! — взвизгнула Клавдия и прыснула веером слюны себе в чашу.
Пилат, страшно сотрясаясь животом, полез лапой под кресло, прошарил там и, извлекши оттуда свиток козлиного пергамента, швырнул его прямо в блюдо. Тот подскочил, перевернулся, проехался боком по медовой лужице и наконец замер. Солнце, словно шпион, выглянуло из–за стены роз, разлило своё пламя по мрамору — и тотчас свиток распластал на куске мяса свою крокодилову тень.
— Ха! Ха–ха–ха! — голос Пилата вдруг стал глух, и только его лицо оставалось обезображено гримасой смеха. Зелёный глаз прокуратора искрился. Пляшущий мизинец ноги угодил в солнечный луч, сверкнул своей квадратной короной.
Когда кентурион ввёл Иешуа сюда, поставил его передо мной, я позабыл всё на свете, Клавдия! Я не читал кляуз Каифы. Я не слушал блудливого graeculus’а секретаря! Только рот Иешуа! Только его волосы видел я и уже предчувствовал сокрытое под голубым таллифом загорелокожее сокровище! От Иешуа веяло тем, что я ощущал когда–то в детстве. Со сцены! Помнишь ли, Клавдия, ту песню македонского козла, когда бог нависает над объятой ужасом толпой и его тетраметр принимается резать воздух, словно алмазным ножом?
— Помню! — крякнула Клавдия. И снова зашлась смехом, да так, что из–под платья высунулся розовый трясущийся сосок.
— Хо–хо–хо-хо! Я рыдал! Каждая из детских слезинок гладила мне кожицу щеки и падала прямёхонько на оживающий членик. Моё лицо было жарко, и вся эта жаркая, влажная нежность выла: Свободен! Свободен! Свободен! Рви их теперь! Га–га–га-га–га!.. «Тшма!», — сказал мне Иешуа — и в его голосе взорвался амфитеатр моего отрочества, раскололась толпа, да распластались на брюхе фиванские преступники, воздевши в мольбе руки. Помнишь ли ты это, Клавдия?
— Помню! — пальцы Клавдии взялись за голову медузы на ручке чаши. Кончиком языка она поддела виноградинку. Её зубы живо вцепились и сжевали ягоду. Клавдия плеснула вином себе на ступню — туда, где в фиолетовой артерийке бился пульс–корибант, — и одним духом осушила чашу.
Копья за колоннами прокрутились вокруг своей оси и, мерно стуча — будто они были подкованы — уступили место другим. Ласточка стремглав пролетела меж ними, блеснула своей чешуёй, вмиг потеряла её и сгинула в розах. Прокуратор проследил за птицей неистовым от веселья взором. Его голос снизился до дрожащего шипа.
— А потом, Клавдия, нас оставили вдвоём с Иешуа. Я поглядел на него ещё раз. Кудри его вились виноградными ветвями… Выпей–ка ещё, жена моя!
Клавдия, вся сотрясаясь от хохота, потянулась за кувшином, наполнила чашу.
— Не забыла ли ты, Клавдия, Енгадийского виноградника? Сразу после праздника Пасхи, а? Армада чёрных питонов, прущая на восток, в ароматную гору. Как виноградный склон, благоухали щёки Иешуа! К ним приложил я ладонь мою, прильнул к его устам. Огненная мирра полилась в меня. Глаза Иешуа взбухли ахейской «ратумией», залоснились иудейским глянцем, и тотчас губы Иешуа обхватили мой член. Помнишь ли ты это, жена моя?
— Помню! А я выскочила к вам из–за роз, и Иешуа, ещё жаркий от твоих объятий, чуть не разорвал моего зада. Весь этот пламенный Иешуа возлежал на мне, колыхался колхидскими волнами и нашёптывал моим волосам тайну под названием «охава». Внезапно огненный прибой споткнулся, замычал мне в ухо, обдал лицо твоим запахом и вдруг перенял твой привычный ритм.
— Го–го–го! Никогда, Клавдия! Никогда не пробовал я такого зада! Он был крепок, смочен нектаром олив с Масляничной горы, а потому сердечко его золотилось, словно сердце земли.
— Ты заметил и это, Пилат? — взвизгнула белокожая Клавдия и столкнула чашу, которая тотчас и заплясала по полу, прыская красным, словно её полоснули бритвой по сонной артерии.
— Да я вообще много замечаю! И тут же забываю, хо–хо! Почти всё! — Тут Пилат, казалось, вдавил гогот в свой живот, отчего тотчас весь залился багрянцем, но смех всё–таки вырвался очередью оргазмов–лилипутов. — Пфа! Ха–ха–ха-ха! Забываю, ежели не записываю. Например, лица — самую малозначимую часть человечьего тела (потому она–то так старательно и выставляется напоказ!). Точно так же стирается из моей памяти интонация речи — самой неестественной способности людей, чья высшая храбрость и мощь состоит в молчании.
Читать дальше